Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 16



Игорь удовлетворенно повел бровью. Он почувствовал редкий подъем от схватки с самобытностью. Полина в замешательстве поняла, что не может уловить еще что-то в его глазах. Что-то кроме горячности за сдержанностью, холодностью даже. Ей стало одиноко от этого факта – прежде она не безошибочно, но читала людей. Впрочем, до экзальтации Веры, возводящей непознанность души в культ, ей было далеко.

В Полине было столько энергии и силы, что она и впрямь покоряла людей. Тех, кто попадал ей в фавор, она щедро одаривала своим вниманием. Она любила и ненавидела всем сердцем, от души. Хвалила или разносила в пух и прах. В ненависти черпала силы и вдохновение. Была непримирима в суждениях, озвучивая их громогласно, хотя в душе прекрасно понимала, что все далеко не так однозначно, как она утверждает. Но то был период громких заявлений и намеренного упрощения, исходивших от очень образованных и харизматичных людей. Людей, которые чрезмерно увлекались внешним и общественным, опрометчиво забывая о внутреннем и индивидуальном.

25

– Я ухожу воевать, – сказал Матвей с безмятежной улыбкой, как будто поведал о том, что прикупил новый выходной костюм.

Вера почувствовала, как ей жарко, но как холодно и точно брызгает внутри сердце.

– Представляешь, меня возьмут военным журналистом – какая удача… Редкость! Где Полина? – продолжал Матвей, безалаберно не замечая ее состояния.

– На собрании… Не знаю.

– Вечно так. Загляну потом. Может, приду на ужин.

Он встал, ожидая, что она ответит хоть что-то. Но Вера молчала, рассеянно глядя на камин. Ее нижняя губа отошла от верхней.

– Я бы…

– Я провожу, – поспешно и глухо произнесла она, поднявшись и демонстрируя струящуюся серую юбку.



Матвей засмотрелся на ее грациозно изогнутое тело. Когда ему еще доведется прикоснуться к такой красоте? Теперь придется собраться и полностью забыть прошлое, оставив ему маленький кусочек мозга на случай возвращения. Странное дело – готовиться отрезать эмоции, привязанности и подвергать себя опасности ради чего-то эфемерного, нереального.

Они молча спустились по широкой не вычурной лестнице, преодолевая нескончаемый поток ступеней и вышли в холодеющий от подступов октября сад. Для Матвея это был живописный отрезок земли, занесенный сочащимися желтым и золотым деревьями с россыпью просвечивающихся через них лучей. Дорогой отрезок, где он провел столько замечательных минут с обеими сестрами. Вера же чувствовала что-то неотвратимо преследующее ее уже не первый месяц – скребущее ощущение конечности жизни. Конечности той жизни, что знала она. Той жизни, которую она научилась проживать и которая приносила ей столько радости. Непостижимое чувство удивления от того, что жизнь, еще недавно совсем свежая, невесть откуда взявшееся чудо, может закончиться. И что политика, которая, сказать честно, всегда так мало интересовавшая ее на фоне остального мира, вдруг начала навязывать ей свои условия и даже покусилась на святое – на людей, которых она любила.

Она жила, неслась сквозь время, заботясь лишь о решении своих маленьких по масштабам бурлящей империи проблем, но как только это окуналось в прошлое, Вера понимала, насколько была счастлива своей обыкновенной жизнью, ее отстраненностью, такой типичной для их сословия. Ее свободе и неспешности, дающей главное – время осознавать. Она вспоминала себя крошкой, прячущейся в густой глубине этих крон и не могла сопоставить себя ту с собой настоящей. Не могла отделаться от чувства, что, хоть ничего еще не изменилось, той, старой прекрасной жизни уже нет и не будет. Она испарилась, застряла где-то по мере углубления в двадцатый век и в большей мере ее собственного взросления – Вера не могла застопорить себя. Дальше она, может быть, проживет еще три четверти века, но уже иначе, весело, наполнено, но не так глубоко, прыская по поверхности… Вера уже бешено скучала по своему прошлому, по людям, которые ушли, развеялись, оставив только бесценное – свой вклад в нее, свой дух в ее воспоминаниях – самом волшебном, чем дано обладать человеку. Воспоминаниях как отражении духа, том, что и формирует его. И что так подводит, становясь со временем больше фантазией, чем правдой. Все, что человеку дано иметь в его неописуемом существовании, оказывается лишь бесплотным духом, который нельзя сделать осязаемым, будь то его собственная душа или душа близкого, надежды и ослепленность. Единственный путь хоть часть бытия сделать настоящей – творчество, непрерывная игра воображения и опыта, выплескиваемая на бумаги и холсты.

– Мне кажется… – протянула Вера вдогонку будоражащему, но не сильному ветру, обдумывая эту мысль, – есть люди, которые не умеют любить. Это дар не слишком частый.

– Я вообще считаю, что у некоторых людей даже нет души.

Вера увидела, как Матвей относится к Полине и поняла, что у него интенсивно пульсирующая душа. Еще не обретшая опыта, она восхитилась. Влюбленность в Матвея была лестницей к сестре.

Матвей не чувствовал к Вере ни толики физического влечения. Она была феей, сестрой, подругой, сгустком понимания на уровне жестов и теплоты. Она была красива, и красива безмерно, но как-то по-детски, трогательно. Вера казалась ему совсем отстраненной, жительницей сказок, сказаний, легенд. Ему даже совестно было думать о ней как о любовнице. И безмерно хотелось влиться в эту семью, не расколотую, как его, семью, имеющую историю и круговую поруку друг за друга.

А вот Полина… Полина брызгала притягательностью, пусть и не понимала этого. Может быть, как раз потому, что не понимала – она относилась к этому наплевательски. Обе сестры были поразительно добродетельны, сосредоточившись, как очень развитые девушки своего времени, на интеллектуальном, внешнем, духовном, тщательно обходя стороной все, касающееся тела. Никто им ничего не рассказывал. Неоткуда было брать информацию. Матвей, напротив, относительно физиологических проявлений неосознаваемых инстинктов был осведомлен прекрасно и, общаясь с Полей, взгляды и свобода которой его мобилизовывали, все больше понимал, что с это женщиной он хочет не только спать и весело проводить время, как с многими другими, но и говорить часами в полутемной гостиной, когда гости уберутся восвояси. Он не испытывал ни малейшего дискомфорта от того, что его невеста (еще не давшая согласия, ну да кто мог устоять перед ним?) мыслит так свободно. Напротив – это внушало ему гордость за себя, потому что мужчины, возвышающие себя в собственных глазах путем женитьбы на бессловесных глупышках, вызывали у него иронические усмешки.

Матвей производил на окружающих смешанно-странное впечатление – весельчак, глубоко понимающий страдания людей; охотник до женской красоты, уважающий сестер Валевских. Добряк, нещадно расправляющийся с врагами. Журналист, без страха обличающих неугодных, не важно, полезны они ему или нет. И при всем этом мудрый молодой человек, невзирая на свой приятный внешний вид, жестоко и нещадно обличающий и несправедливость, и ее вершителей. Юноша, по первому взгляду на которого и нельзя было заключить, что он так интенсивно живет мечтами, которым едва ли суждено сбыться – мечтами переделать мир, добиться влияния на умы. Вера понимала его грани и все больше к нему привязывалась, совершая то, что необходимо каждому – найти во вселенной живое существо, на которого можно не только обрушить тлеющее в себе неистовое желание выплеснуть, объять, но и получить то же взамен. С последним у нее как раз не ладилось.

Украдкой Вера смотрела на его щеки, очень нежные для мужчины, на легкую небритость, отголоски которой так странно отдавались внутри нее, на эти темно-серые глаза, так похожие на черные, особенно в тени смыкающейся кверху листвы. Вера пыталась вспомнить, когда именно и почему она начала бредить этим человеком и не могла, в очередной раз поймав себя за скребущей, отвратительной в своей необратимостью мысли, что жизнь с каждой минутой ускользает все дальше, что она не может не только заставить ее приостановиться, но и собрать разрозненные кусочки прошлых лиц и событий. Она забывала. Неотвратимо, страшно. Она переставала думать о себе и том, куда движется. Ей было семнадцать лет, а она уже тосковала о прошлом, словно оставалось ей не так много времени на этой земле. Верина легкость уходила с приближением краха эпохи, обременяясь то ли опытом, то ли тем, что она видела кругом. Для грусти вроде бы не было причин. Как и для ее частых улыбок в никуда.