Страница 22 из 190
Варфоломей бродил по дому, среди перепуганных слуг и шныряющих московитов, спотыкался об узлы с рухлядью, сдвинутые и открытые сундуки. Зрел, как мать, с пугающе-тонким, в нитку сжатым ртом, с запавшими щеками, с лихорадочно светящим взором на белом лице, разворачивала портна, открывала ларцы, кидая в большой расписной короб серебряные блюда и чаши, дорогие колты и очелья, перстни и кольца, и даже, морщась, вынула серебряные серьги из ушей и кинула их туда же, в общую кучу серебра...
А на деревне, куда ушла запасная дружина москвичей, вздымался вой жёнок, блеяние, мычание, ржание уводимых коней, хлопанье дверей, крики и гомон... Каждый московит уводил с собой по заводному коню, иной и другую скотину прихватив. Князю серебро, а кметю конь, да справа! Тем и рать стоит!
Жрали, пили, объедались, резали скотину, торочили на поводных коней добро: скору, лопоть, оружие и зипуны. Старшие, не слушая брани и завываний баб, взвешивали и пересчитывали серебро, плющили и сминали блюда и чаши. Иные, озираясь, совали за пазуху: князь - князем, а и себя не забудь! На деревне стоял вой.
К вечеру Мина, сопя, взвешивал кожаные мешки, бил по мордам, разбивая в кровь хари своих подопечных: вытаскивал из пазух и тороков утаённые блюда, кубцы, достаканы и связки колец. Брать - бери, рухлядишко да животишко, а серебро, чтобы всё Ивану Данилычу на руки! Меру знай! Князеву службу худо исполнишь, в другую пору и за зипунами тебя не пошлют!
Спать улеглись вповалку, на полу, на сене, в молодечной Кирилла. У скрыней, ларей, сундуков и мешков с набранным добром всю ночь стояла, сменяясь, сторожа. Теперь и Мина нет-нет, да и напоминал ратным о двух казнённых великим князем за грабительство на Москве молодцах:
- Ополонились? То-то! Неча было и шуметь не путём! Данилыч, он и строг, и порядлив! Ему служи верно: николи не оскудеешь!
В сумерках на дворе у коновязей ржали чужие кони, подавая голоса своим хозяевам. Притихла деревня, стих боярский двор. Едва теплился одинокий огонёк свечи в изложне, где вся семья собралась, не зная, то ли спать, то ли плакать над своей бедой, которая, уже понимали все, сокрушила вконец и до того уже хрупкое благополучие их семьи. Отец сидел на сундуке и смотрел на огонёк свечи. Уста шептали молитву, он остарел и ослаб. Мать штопала, склонясь у огня, со стоическим, отемневшим лицом. Нянька дремала, вздрагивала, вздёргивая голову в сонной одури, и взглядывала на госпожу, не смея лечь прежде Марии. Стефан лежал, вытянувшись, зарыв лицо в красное тафтяное изголовье, думал, хотя в голове уже гудело, и хоровод мыслей колебался и шатался. Давеча его только-только успели оттащить, не то бросился бы в драку с оружием на своих обидчиков, а сейчас думал и не мог решить. Вспоминал бронь отца и покор московита, о том, что бронь надобна воину для ратного дела... Но что можно одному? Против многих? Но что можно одному, Господи, когда даже отец!.. Кинуться, умереть... И кто пойдёт вослед тебе? Или и это - гордыня? Так почему же он не погиб, не умер, он, боярский сын и воин?! И кто - враг? Они? Эти вот? Или всё же Орда? Литва? Католики? Или главный враг - робость своих же ростовчан? Разброд русичей, братоубийственная пря Москвы с Тверью, доносы друг на друга? И что должны были делать они, эти вот?! Не брать бронь отца? Заплатить за неё? Чем? Воин живёт добычей, а даньщик корыстью. Никто же не ведает сколько заплатил Иван Калита в Орде за ростовский ярлык! Что же мы-то, сами на что?! Почто ж сами-то... Как отступил, как сдался отец! Не думать! Он краем глаза взглянул в сумрак, туда, где, шевеля губами, сидел родитель, и отвёл глаза, оборачивая взор в иную сторону, рядом с собой. Петька спал, вздрагивая, а Олфёра сидел на постели и молился.
- Ты что? - прошептал Стефан, едва шевеля губами. Варфоломей нырнул в постель. Его трясло и колотило. И они молчали и лежали, обнявшись. И оба не знали, что им делать, что думать и как строить свою жизнь, внутреннюю, духовную, важнейшую всякой другой? Куда направить теперь ум и силы души?
И Стефан не слышал, не чувствовал, не знал: Варфоломей до хруста сжимая зубы, молился, ломая себя, повторяет святые слова, звал Господа, молил, повелевал, заклинал - помочь своему детскому уму и детскому сердцу не огореть, не ожесточеть от всего, что преподносит ему жизнь, а понять, постичь Горний смысл и Горнюю волю, распростёртую над этим позорищем.
Или, вручив им свободную волю, Господь теперь ждёт от них решения? Ждёт, что же они содеют, и найдут ли вернейшее, и нужнейшее в сей жизни? Ибо тогда иначе, будучи вынужден вмешиваться раз за разом в людские судьбы, стоило ли Ему создавать этот мир и всё сущее в нём?
- Господи, воля Твоя, сила и слава Твоя! Научи! - молил Варфоломей. - Христиане же - они, такие, как и мы, православные, не орда, не вороги! Как совокупить нас и их после всего сущего в братней Любви? Дай постичь, Господи, я всё приму, но дай постичь волю Твою и веление Твоё!
- Господи! Сотвори что-нибудь, из бездны воззвах к Тебе! Повиждь и пойми, что так больше нельзя, неможно! Дай мне силы вынести всё это, помоги! - молил Стефан.
- Господи, воля Твоя! Помилуй меня, Господи! Господи, помилуй меня! - шептал в своём углу боярин Кирилл.
Глава 21
После московского разорения жить стало невозможно.
Сразу после отъезда московитов Кирилл узнал, что разбрелась половина военных слуг, а Ока и Селиван Сухой с Кондратом подались к москвичам.
- Сманили! - сказал Даньша. - Баяли: под нашим господином без прибытка не останесси! Ну, и робяты поглядели на наше-то разорение, дак и тово...
Объясняя, Даньша отводил глаза. Почему он, Даньша, не остановил беглецов, Кирилл не стал спрашивать.
Прислуга нынче извольничалась. Накажешь - не исполнят, напомнишь - огрубят в ответ. Но и гнева на слуг не было. Понимал мысль, что стояла в холопьих глазах: что же ты за господин, коли ни себя защитить, ни нас оборонить не сумел от разорения!
Давеча велел Окишке нарубить дров. Через мал час вышел на двор топор празднится, воткнутый в колоду, а Окишки нет.
- А, убрёл куда-то-сь! - сказала подвернувшаяся портомойница.
- Куда убрёл?! - наливаясь кровью, взревел Кирилл. Баба глянула и, не ответив, ушмыгнула в челядню.
Кирилл скинул зипун на перила и, подсучив рукава, начал рубить комли берёзы. Он был уже весь мокрый, капало со лба, и по спине струились потоки, когда Мария, выглянув на задний двор, узрела, что вершит её супруг, всплеснула руками, ахнула, метнулась в терем, и выскочил постельничий и подбежал, пытаясь отнять топор у боярина. Кирилл отодвинул холопа плечом, отхаркнул горечь, скопившуюся во рту, и снова взялся за топор.
Когда прибежал, запыхавшись, Окишка, от которого несло пивным духом, на дворе уже высилась груда расколотых поленьев, и Кирилл, спавший с лица, изнеможённый, кинул топор и, шатаясь, пошёл в дом. Всё рушилось, всё кончалось, и надо было что-то предпринимать уже теперь, немедленно, пока и последние слуги не ушли со двора, пока ещё есть в доме мясо и хлеб, пока кого-то можно приставить к коням, и кто-то ещё стирает портна, шьёт и стряпает, пока они все не пошли по миру...
Он позволил Марии стянуть с себя рубаху, обтереть влажным рушником лицо, спину и грудь, уложить в постель... Прохрипел, не поворачиваясь:
- Уезжать надо, жена!
- Куда?
- На Белоозеро, в Галич, в Шехоньё, али на Двину... Не могу больше!
- Ты отдохни, охолонь! - сказала она. - После помыслим, ужо! Окишку-то твоего даве родичи на село сманили...
- Бог - с ним, - сказал Кирилл. - Не в ём дело, жена! Во мне. Всё рушится. Вконец. Под корень вырубили нас! - Он замолк, и Мария так и не нашла, что сказать супругу.