Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 122

Тишина в церкви успокаивала, врачевала. Плотные бревенчатые стены ещё сохраняли тепло с утра протопленных печей. Лёгкий угарец смешивался с ладаном, и от этого дурманного запаха слегка кружилась голова. Глаза отдыхали в сутеми. В большом подсвечнике у аналоя горело всего с пяток свечей, мерцавших словно речные жёлтые купавки. Почти целиком затенённый, тускло отблёскивал иконостас красками деисусного чина. По-домашнему приютны невеликие деревянные церкви, где под крутым шатровым верхом всё располагало к несуетному раздумью.

Паче всех бед опасался теперь Кузьма раздора в ополчении. Хоть и верно изрёк намедни в земской избе мозговитый печатник Микита Фофанов, что-де бедою ум покупают, для многих ещё не стала суровым уроком участь ляпуновского войска. Мучило Кузьму, что, если поссорятся начальные родовитые люди, не в силах он будет унять их, потушить вражду. Даже ради самых благих помышлений у него никогда не возникало желания поставить себя в один ряд со служилой верхушкой — всякому своё, но ему ревностно хотелось, чтобы все были равны перед совестью. Иначе и к разуму взывать без пользы. Бесплодные перекоры — напрасные жертвы.

«Душе моя, душе моя...»

Выйдя на снег, Кузьма увидел сбоку от паперти старика Подеева с Фёдором Марковым.

   — От тебя, Ерофей, мне, чай, нигде не скрыться, — пошутил Кузьма, ласково посмотрев на Подеева.

   — А то! — осклабился старик, поддержав шутку, и повестил: — Фёдору ты зело нужен.

   — Приключилося что? — обеспокоился Кузьма.

   — Потолковать надобно, — с обычной деловитой невозмутимостью молвил Марков. — На торгу у нас две лавки пограблены. И тебе, Кузьма Минич, ако земскому старосте...

   — Погоди, погоди, — остановил целовальника Кузьма. — Нешто не слышал, что завтре уходим? Прошу тебя, Фёдор, мою обузу старостову на себя взять.

   — Как же? — опешил Марков. — Завтре? Ране сроку?..

   — Не ране, в самый раз, — сказал Кузьма. — Неколи уж медлить. — И твёрдо повторил: — Неколи!

4

   — А не ровен час, не воротишься? — со слезами на глазах спрашивала Фотинку Настёна, прижимая к груди его свадебный поминок, резную утицу-солонку, и никак не давая ему уйти с лёгким сердцем.

   — Ворочуся. Куды денусь? Дак всяка птица гнездо знат, — неуклюже пытался утешить её Фотинка и стеснялся ласковых слов, потому что рядом стоял Огарий, вовсе сдавший и похожий на сморщенного старичка.

Настёне несвычно было видеть милого в ратных доспехах, холодное железо пугало её. Чудилось, что и сам Фотинка в грубых железных тисках стал другим, лишённым своей воли и своего добродушного нрава. И будто не он уходил, а его уводили, безвозвратно отнимая.

Поникший Огарий, переминаясь с ноги на ногу, тихо сказал Настёне:

   — Не мучь еси его. Домашня дума в дорогу не годна. Пущай без печали идёт.

У Настёны затряслись плечи, жемчужинами покатились по щекам слёзы. Жгучая боль сжала сердце. И в самом безысходном отчаянии, в самом крайнем ужасе она поняла: не уберечь, не охранить ей Фотинку. И закаменела, как в тот страшный час, когда вместе с Гаврюхой похоронила мать и братишек в мёрзлой земле. Но теперь силы не оставили её. Внезапно построжав, Настёна уже спокойно, как многие обречённые на одинокое бесконечное терпение жены, перекрестила ратника.

   — Тута будет соль от моих слёз, — поднесла она солонку к осунувшемуся Фотинкиному лицу. — Тута, любый. А на людях слезинки не оброню. Ступай без тягости.

Хлёстко ударила вестовая пушка с кремлёвской стены, призывая ополчение к сбору. Фотинка махом взлетел на коня.

   — На тебя оставляю ладу мою, — срывным голосом крикнул он Огарию. — И о монастыре, слышь, не смей помышлять, покуль не ворочусь. Зарекися же!

   — Исполню, — пообещал Огарий. — Эх, пущен корабль на воду, сдан Богу на руки. — И тоже не удержал прихлынувших слёз, жалкий, слабый. Сквозь слёзы, винясь, только и примолвил: — Потешить хотел тя на дорожку, да не угораздился.





Настёна рванулась к Фотинке, припала лицом к его сапогу. Он как лёгкое пёрышко поднял жену, исступлённо поцеловал в губы и, бережно поставив на землю, тут же пустил коня галопом.

По всем улицам конно и пеше тянулись ратники к воротам кремля. И повсюду за ними бежали жёны и детишки, устремляясь на гребень горы, откуда могли узреть обставленную вешками дорогу через реку, по которой уйдёт ополчение.

У Спасо-Преображенского собора пестрели хоругви, тесно смыкались конные ряды. Уже вышло священство на паперть, чтобы свершить молебен, окропить святой волжской водой ратные знамёна и благословить воинов. Но ещё не было тут главных начальных людей, что загодя собирались в съезжей, избе для напутного совета, не было и Минина.

Накануне сходив с Татьяной Семёновной к родительским могилам, Кузьма, чтобы больше не связывать себя с домом, простился с ней до свету. Разбужен был Нефед. В длинной мятой рубахе, изросшийся, узкоплечий, смурый сын почудился Кузьме таким по-монашески смиренным и безответным, что Кузьма не без жалости обнял его. Только не было ответного порыва. Однако невозмутимость отрока не разгневала Кузьму, а вызвала лишь лёгкую досаду:

— Ну, не дуйся на меня, Нефёдка. Самому мне небось не слаще твоего. Всем я своим поступился. А за-ради чего? Уразумей, крепко уразумей и рассуди. Вот тебе наказ. А другой. — будь набольшим в доме, мать не забижай, гульбу брось. Ты тут ноне за всё ответчик.

   — Хватит, тятя, — вяло высвободился из отцовских объятий Нефед. — Разумею всё. Иди. Чай, уж не терпится тебе.

С горьким осадком в душе Кузьма обернулся к замкнуто молчащей Татьяне Семёновне. Она и теперь не промолвила ни слова. Но по тому, как мягко коснулась её рука шеи Кузьмы, вправляя за ворот тесёмку заветного образка, он почуял, что своим молчанием жена чутко уберегала его от излишних терзаний. И впрямь Кузьме стало спокойнее. У крыльца его поджидали Сергей с Бессоном.

   — Не поминайте лихом, браты. Простите, коли чем не угодил, — поклонился им Кузьма.

   — Прости и ты нас, брате, — сдержанно поклонились оба.

   — Будь покоен, не оставим случай чего.

В мутную ещё рань выехав со двора, Кузьма сразу же забыл о доме, все мысли его поглотила ополченская страда. И подхватила, завертела лихая суета, кидая от пушкарей к обозникам, от пекарен к амбарам, из Верхнего посада в Нижний. Повсюду его заверяли:

   — Всё наготове, Минин, всё ладно.

У сенных сараев Минин заставил мужиков перекладывать возы. На зелейном дворе пересчитал бочонки с порохом. Заглянул в кузни: управились ли там с изготовлением копий про запас. И к урочному часу подоспел к съезжей избе.

   — Слыхал, Кузьма Минич, — остановил его на крыльце возбуждённый Ждан Болтин. — Ермоген в московском заточении преставился. Доконали-таки его чёртовы ляхи, довели до голодной смерти. Вот бы сей же миг нам в сечу, враз разметали бы душегубцев!

Сняв шапку, Минин вошёл в избу. Ратные начальники стояли на коленях, молились перед киотом. Подрагивали огоньки лампадок. Побрякивали доспехи. Благоговейно склонялись головы.

Отмолившись, поднялся с колен Пожарский, встали и другие.

   — Праотцы наши рекли, — заговорил, статно выпрямляясь, князь, — «тяжкие испытания рождают мужество». Исполнимся и мы мужеством. Обратного пути нам несть. Пойдём купно заедино. Купно за Москву, за русского царя, за устои наши и землю нашу, Русь нерушимую. Потщимся же!

И грянули колокола.

И ударили со стен пушки.

Качнулись хоругви перед Спасо-Преображенским собором и поплыли над многолюдьем в голову войска. Развернулось, затрепетало тёмно-багровое, расшитое золотом княжеское знамя, с которого бодряще глянул крылатый Михаил архангел с подъятым мечом в руке, и тоже поплыло вперёд. Вслед за священным синклитом стронулись с места полки, ведомые Пожарским.

Князь был на рослом белом коне, ремённый налобник которого украшал бирюзовый камень. Ярко сиял на князе высокий посеребрённый шишак, поблескивал пластинчатый бехтерец с кольчужным подолом. Короткий зелёный плащ перекинут через плечо. И, пожалуй, скорее празднично, чем воинственно выглядел князь в своих нарядных доспехах, если бы не было суровой замкнутости в его лице и если бы сразу вслед за ним, впритык и неотступно, не двигалась огрузневшая от железа дворянская конница.