Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 122

У Фёдора Ивановича Мстиславского, в его дворе, что чуть ли не примыкает к самой крепостной стене, сходятся большие бояре. Опасливая челядь встречает каждого не перед воротами, а уже у крыльца и провожает не в светлицу, а в задние покои. Хотя бояться вроде и нечего, — Гонсевский вовсе не препятствует сходкам беспрекословно покорных думников, — однако бережёного Бог бережёт. Мало ли кто из вельможных панов невзначай вздумает пожаловать — придётся сажать со всеми. А дело требует несуетного да сокровенного обговора.

Войдя в невеликую горенку, где, по обыкновению, Мстиславский принимал нужных людей, Лыков усмешливо попенял:

   — Уважил ты нас, Фёдор Иванович: хоронимся, ровно тати. Ладно, ещё не в чулане.

Дряблое лицо Мстиславского осталось бесстрастным. Свычны главе Боярской думы пустые задевки, и он не снизошёл до ответа.

Зато князь Иван Семёнович Куракин не замедлил с лёгким увещанием:

   — Полно-ка тебе, Борис Михайлович, задираться. Благодари Бога, что Салтыков в отъезде. Довольно нам от него было грому-то.

Лыков недовольно поджал губы, почтя неприличным упоминание о Михаиле Салтыкове, словно тот был нечистой силой, но ему хватило благоразумия промолчать.

Бояре, собравшись на свою тайную вечерю, были одеты по-обыденному, кому в чём гоже. Но, блюдя чинность, сели чередом, как в Думе, на устланную коврами лавку. Лишь Мстиславский устроился наособь: в иноземном, чёрного дерева кресле с затейной спинкой, уподобленной распахнувшей крылья хищной птице, и с подлокотниками, схожими с когтистыми лапами.

Поглаживали бороды степенные мужи, перебирали перстами прорезное узорочье посохов, щурились на огонь свечей в напольных шандалах, оценивающе оглядывали золотые оклады икон да уныло позёвывали, крестя рот. Всем было ясно, что преть придётся долго. Иначе Мстиславский бы не потревожил.

Старший боярин не спешил начать. То, что тяготило ум, ему самому казалось святотатством. Всё же деваться некуда. И, сжав пухлыми руками птичьи лапы на подлокотниках, он заговорив тусклым, утомлённым голосом:

   — У нас нету иной заступы, окромя той, что с нами в Кремле. Нету, покуда не подоспел с войском от короля гетман Ходкевич. Однако и оной можем лишиться. Терпят заступники многие нужи. До вылазок уж неохочи. Како ратоваться без передыху? А даве в Китай-городе пожар немалые припасы унёс. В поляках и литве замешание. Не приведи Господи, покинут нас. Али ещё хуже, дворы наши зорить пустятся. Чем тогда уймём?..

Фёдор Иванович, некогда достославный воевода, ходивший с ратями на крымцев и Батория, одолевший Казы-Гирея и побивший в сече при Добрыничах войско первого самозванца, набольший боярин, коего не единожды сговаривали сесть на московский престол, в последние месяцы вовсе по-старчески присмирел, покладисто дозволяя равно вершиться добру и злу. Но как ни безволен он был, бояре, что делили с ним единую участь, всё же полагались на его искушённый разум. Не зря же Мстиславский ухитрился первенствовать в Боярской думе и при Годунове, и при Отрепьеве, и при Шуйском — всем угодил да всех и пережил, а посему и оказался всех ловчее. Нежли не великая мудрость-то!

   — Пан Гонсевский, — помешкав, произнёс Фёдор Иванович, — наказал мне, дабы не случилося пущей пагубы, выплатить войску жалованье. Последние же оброчные деньги, ведаете, отданы нами на прокорм посольству. Отколь взяти ещё, как не из царской казны?

   — Из царской? — аж привскочил невоздержанный Лыков. — Мыслимо ли? Никак поганый Федька Андронов надоумил. Пустили козла в огород, поставили казначеем. Эвон что умудряет!

   — Не мочно царёво трогать, Фёдор Иванович, — поддержал Лыкова Куракин. — В посмех то, в позор и в укоризну из роды в роды станет.

   — Грех непростимый, — перекрестился сидевший на конце лавки Михаил Александрович Нагово.





   — Оно так, — согласился и Романов, но, кашлянув в кулак, Иван Никитич неуверенно добавил: — Кабы не в осаде сидети...

Шереметев безмолвствовал. И не понять было, то ли глубоко задумался, то ли подрёмывал. Лишь почуяв, что все повернулись к нему, поднял голову. Уже не раз он отмалчивался в Думе, поскольку не находил проку выставляться при Салтыкове, который всегда жёстко ставил на своём и свирепел, если ему перечили, но теперь Салтыков отсутствовал, и можно было не таиться.

   — Государева казна — искупление наше, — медленно и глуховато, словно ещё не решившись до конца говорить впрямую, принялся рассуждать он. — Ныне мы её бережём, опосля она убережёт нас. Не охраним — скажут нам: «Пошто вы тут сиднем сидели да в праздности?» И оправданию не бысть. Охраним — вины все простятся.

Бояре потупились. Было о чём задуматься. Сокрытая от чужих завидливых глаз казна: сверкающие царские сряды, оружие, драгоценная утварь, ларцы с украшениями и самоцветами, золотые ковчеги, расшитые ковры и пелены, меха — приумножалась веками, издревле переходила по наследству от одних великих князей к другим и давно стала не только бесценным кладом, но и священным знаком власти, её заповедными клейнодами, символом величия, силы и прочности самодержавства. Да, любое отступничество искупится, если хватит воли и достоинства.

   — Нет, не уклониться нам от платежу, — вздохнул старший боярин. — Ох, незадача! Из городов да волостей присылу ждать нечего. Ины отпали от нас, а в иных — бесчинство. Воевод, нами поставленных, гонят. Летось Третьяка Кирсанова, что мы воеводою в Ярославль посылали, с бранью да побоями выставили, еле жив воротился. Ныне вот звенигородского князя на место недужного Репнина в Нижний надобно посылать, а тож боязно. В Нижнем-то невесть что. Слыхал, туда Ермогеново смутительное послание тайно послано. Повсель неспокойно. В коих местах за два, а в коих и за три уж года ни оброчных денег, ни таможенных пошлин не имано. Диво ли, что в сборе ни алтына нет. Так чего ж присоветуете?

Отвели в молчании глаза бояре. Слышно только, как потрескивают фитили в свечах. Романов, отложив посох, поглаживал здоровой рукой калеченую, будто в том неотложное дело нашёл. Куракин перстень на пальце крутил, блескучим камешком любовался. Нагово не отрывал взгляда от икон. Никто не мог дать разумного совета. Измельчала Дума, оскудела смелыми умами. Напрочь был изгнан из неё за потворство Гермогену и под страхом расправы безвылазно сидел в своих хоромах рассудительный Иван Воротынский, не было находчивого Василия Голицына, пленённого Сигизмундом под Смоленском, не увидеть тут больше и многоопытного Андрея Трубецкого, что скончался от дряхлости. Зато покорливых да безгласных в Думе набралось вдосталь. Оттого и стало за обычай постылое единодушие. Оттого и наловчились тут смиряться да поддакивать.

Однако ныне случай особый. Взял бы на себя Мстиславский грех — и ладно бы, всё едино ему первому за всё отвечать. Так нет же, остерёгся: тут уж на злую прихоть Салтыкова не свалишь, от себя укора не отведёшь — вот и растянул петлю пошире, самых близких вовлёк. Тошно боярам.

   — Хоть тресни, ничего на ум нейдёт, — наконец сокрушённо признался Романов. — Своего бы не пожалели. Да где родовые вотчины наши? Все похватаны да розданы воровски, Ляпунов чужим без меры пособников наделял.

Нонь Заруцкий с Трубецким пуще того грабят. Вовсе нас обездолили.

За самое больное задел Романов. И потому все воспряли, оживились.

Стали перечислять свои опустошённые владения, жаловаться на бессчётные порухи, хулить разорителей.

   — Мало наших угодий злодеям! — в сердцах воскликнул Куракин. — На святые обители уж посягнули, ведаете небось, что казаки Заруцкого учинили? В Новодевичьем-то монастыре? Одни стены голые от него осталися.

   — Токмо ли грабёж там! — затряс бородой Нагово. — Прегрешенье содомское. Скверна и блуд. Всех черниц опоганили нехристи, на иконах содранных насильничали. На иконах! Над безутешной дочерью царя Бориса надругалися, раздели донага. Ничто им не свято. Ни божье, ни царёво, ни боярско. Отколь тако растление?

   — Отколь? — охотно подхватил Романов, любивший порассуждать о мирских бедствиях. — От опричнины же. От неё, клятой. Почал тогда Грозный бояр утеснять, а служивым худородам за кровавые утехи потакать, для них боярски вотчины дробить. Вот и закрутилося. Порви-ка покров на лоскуты, станут ли те одеялами? Крестьянишки под боярской рукою горя не ведали: земли было вдосталь, и кормили они с неё одного волостеля, а не сотню. Потому и хватало всем. А нонеча что ни деревенька, то поместье. Велик ли с деревеньки прибыток? Последнее тянет из неё худород, а всё у него нехватки, и крестьянишки нищи. Ране у них воля была, всяк выбирал, где ему мило. Да от добра-то добра не искали, множество на земле сидело прочно. Днесь бы и податься от худорода — ан не смей, нет прежнего выходу. Нешто смуте не быть? Ин в казаки побег, ин в шиши, а ин в леса глухие, в безлюдье. Лови — не переловишь. И всем худо: и пахотникам, и служивым, и боярам. Царям тож...