Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 122

Кузьма вошёл в дом. Татьяна ещё не спала, сидела, низко склонившись у светца, перебирала при лучине рубахи Нефеда.

   — Свечу бы возжгла, Танюша. Чай, сподручнее при свече. Не прежни годы — на полушке выгадывать, не оскудеем, — попенял Кузьма.

Татьяна не ответила, словно лучина была ей надобна для какого-то заговорного таинства. А может, и впрямь, былое вспомнилось.

   — Новины пора справлять сыну, нашитое-то уж тесно всё, — сохраняя отрешённый вид, молвила она, когда Кузьма подсел к ней на лавку.

Но он приметил, что движения рук жены стали резче, выдавая её недовольство.

Тусклый огонь лучины освещал только малый угол, где сидели притихшие Кузьма и Татьяна, кругом же, будто живая, мягко колыхалась темень. Сплошной шум дождя приглушённо пробивался сквозь неё, не нарушая домашнего покойного уюта — отраду женской доли. Кузьме вдруг стало жалко Татьяну, повседневно обречённую беречь этот уют, который с недавних пор тяготил его. И он повинно молчал.

   — Вертляв вырос, всё к чужим дворам льнёт, невесту, поди, высматривает, — пожаловалась на сына Татьяна.

Она подняла голову, повернула к Кузьме привядшее лицо, глянула с укорной печалью.

   — Не обсевок сын-то, а тебя редко видит, без тебя беспутно ему. Уж и винцо пригубливал, намедни несло от него. Гли, скомрахом станет! Сергею не управиться с ним, потворист. А тебе али не до нас? Со мной словечком перемолвиться всё недосуг.

Кузьма виновато улыбнулся, осторожной рукой обхватил плечи жены, привлёк к себе.

   — Полно тебе жалобиться. Мы, чай, с тобой, аки Пётр с Февроньею муромски, едина душа. И куды мне от вас, стреноженну? Да вот ровно недуг у меня... — Взгляд Кузьмы уловил мерклый огонёк, он поднялся, взял новую лучину, зажёг её от потухающей, вставил в светец. — Тошно, — продолжал он, задумчиво глядя на пламя, — не могу я бездельно зреть на погибель людску. Вижу, не заступники наши-то воеводы, меж собой у них издавна ладу нет, по разным станам разбежалися. На ляпуновско войско надёжи мало, там, слыхал я, тож смута да рознь. А без единения беды не избыть... — Увлечённый своими думами, Кузьма рассеянно глянул на Татьяну.

Она плакала.

   — Прости меня, Танюша, за-ради бога, — снова подсел он к ней и обнял за плечи. — Жну не посеянное, мелю пустое. Не моё то дело.

   — Страшно мне, — всхлипнула жена и прижалась к нему. — На себя ты не похож стал, людское тебе своего дороже. Чую, в самое пекло норовишь, не зря мужики к тебе сбиваются. Одумайся, Куземушка: молонья по высокому дереву бьёт.

Искони вещуньями слыли женщины на Руси. И не диво. Редко выдавались тут спокойные годы — часты были лихие. И трудно ли угадать неминучую беду, голод, мор, оскудение, поруху, разлуку и утрату в недобрую пору? И велика ли хитрость провидеть, на какие пути устремится мужество, куда поспешит отвага и где найдёт себе место достоинство, когда грядёт напасть?

В словах Татьяны не было ничего необычного, всего лишь женская опаска. Всякий раз перед дальней дорогой или трудным делом жена заклинала мужа беречь себя, остерегала. И ему привычны были её тревоги, как привычны и женино благословение, и образок на шею, оберегающий от всех зол. Но теперь в словах жены Кузьма нашёл вещий смысл и хотел было рассказать ей о чудесном видении, что явилось ему, но рассудив, не стал искушать её своей блазнью. Только ещё крепче задумался.

Так л сидели они, прижавшись друг к дружке, но врозь думая о своём. Лучина погасла, последний её уголёк упал в лохань, зашипел и умолк. Только немолчный глухой шум дождя нарушал тишину.

И слышались Кузьме в этом шуме то перестук копыт и звон оружия, то стоны и плач, то сполошной рёв набата. Гибнущая земля отчаянно взывала к живым, и нельзя было не откликнуться на её зов.





ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Благоговейным трепетом до остудной дрожи охватывало всякую бренную плоть, когда разом ударяли колокола обители, вставшей посередь моря.

Эка мощь в рукотворном громе!

С двух верхних ярусов высокой колокольни, сложенной, как и всё тут, на веки вечные, обрушивался на округу оглушительный рёв, сквозь который пробивался безунывный бойкий голос малых зазвонных колоколов и надрывистое стенание самого старого колокола — «Благовестного плакуна». Матерым медведищем рычал, перекатываясь бархатными басами и властно покрывая остальные звуки, многопудовый «Борисыч», отлитый из пожалованной Годуновым меди и прозванный в его честь.

Монастырь словно бы громогласно возвещал: вот он я, всему владыка и заступник тут, в Беломорье, на краю русской земли. Его могучие стены и башни из дикого камня — намертво скреплённых громадных валунов — мнилось, возникли сами по себе, ибо трудно было поверить, что такое под силу человеку. И с тех недавних пор, когда воздвиглись эти стены, выставив из глубоких ниш пушечные зевы, никто ещё из чужеземцев не отваживался близко подступиться к твердыне. Упреждающий бесстрашный вызов слышался в гуле колоколов: ну-ка, мол, только сунься, ворог!

Беспредельно широко разносился звон, раскатываясь над всей соловецкой твердью, вплоть до горы Голгофы на Анзере, и улетая вперёд от монастыря через неоглядную морскую зыбь к материковому побережью.

Даже после того, как замолкали колокола, тишина долго звенела их гулким тяжёлым раскатом и не утрачивала, а затаивала его в себе. Тишина на Соловках была сторожкой.

В тихое предвечерье из Святых ворот обители вышли игумен Антоний с монастырским кормщиком Афанасием и неторопко направились по дороге вдоль берега в сторону Кислой губы. Поодаль за ними следовали два монаха в кольчугах поверх ряс, вооружённые саблями.

Дряхлеющий, сухотелый игумен порою приостанавливался и смотрел на море. В розовато-слюдяном свете солнца матовая белизна вод чуть взблескивала, но взблески были ещё вялыми, мрачноватыми. Ближе к берегу среди множества валунистых корг и луд[43] с корявыми березнячками плавал последний истончённый ледок распавшегося припая. Море опахивало сырой студью.

Всё было свычно, по времени.

Но Антоний долго был в отлучке, соскучился по Соловкам и теперь тешил душу созерцанием родного ему приволья, среди которого и хотел обрести вечный покой. Благодарение Богу, он будет погребён на благословенной земле преподобных Савватия и Зосимы и до кончины уже не покинет её. Зиму Антоний провёл на большом побережье, в Сумском остроге, где с великим тщанием собирал скудные ратные силы, и возвращение сюда, по первой воде, избавляло его от многих мучительных колебаний. Вестимо, дома и стены помогают.

Неслыханная напасть близилась, а он за всё Поморье в ответе, за все соловецкие вотчины, что от устья Онеги до Колы и Туломы протянулись. Москва ничем пособить не сможет, сама в беде-порухе. А воевать доводится с целым свейским королевством. Подомнут свей Поморье — падёт и весь Русский Север: не зря Делагарди, взяв Корелу, на Новгород метит. Хитрость-то вся на виду.

Нет, боле не уповал игумен на милость Божью, хотя и получил в Суме от свейского короля Карла заверительное послание. Разумел, для отводу глаз оно. Писал король, что если Антоний со своими людьми не будет потворствовать польским притязаниям, то он даже готов оказать ему милостивую помощь. Ответил Карлу игумен, что в мыслях того в Поморье не держат и что не хотят «никого иноверцев на Московское Государство царём и великим князем, опроче своих прирождённых бояр».

Однако уже в ту пору, когда был отослан ответ, двинулось из порубежного Улеаборга на Суму полуторатысячное разбойное войско Андрея Стюарта. До Белого моря Стюарт всё же не дошёл, с полпути поворотил обратно, сетуя на бескормицу и козни шишей. Мужики убегали из селений, унося с собой все припасы. Доходило до них строгое слово игумена: даже клока сена не оставляли. Ныне Стюарт дожидался самой удобной для себя поры — разгара лета. Вот-вот нагрянет снова. И уже посягнёт на сами Соловки. Пусть его, монастырь готов к встрече. Да только не в Стюарте злосчастье, не в нём одном...

43

Корги и луды — выступающие из воды каменистые гряды и островки.