Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 32



Критерий пятнадцатый – инвалидность. Как я определил ее в автореферате кандидатской диссертации, инвалидность – это затрудненность участия в решении проблем, от глобально общечеловеческих или общенародных до семейных. Инвалидность – это обездоленность, лишенность доли участия в жизни, большая или меньшая выключенность из жизни. С этой точки зрения всякая инвалидность – прежде всего социальная, ибо означает хроническое затруднение социальной жизнедеятельности в каких бы то ни было ее разновидностях и масштабах. Дальше уже подробности, что именно явилось ближайшим поводом (а не причиной) для возникновения этого затруднения: то ли физический недостаток (слепота, глухота, слепоглухота, хромота, горбатость, общий паралич, навсегда укладывающий в коляску), то ли сиротство, то ли безработица, бездомность, безденежье, то ли общая бездуховность, бескультурье, слепо- и глуходушие, или «заикание совести», по прекрасному выражению Ю. Б. Некрасовой. Классификация по критерию инвалидности может быть весьма подробной.

Критерий шестнадцатый: ореол. Постоянный и меняющийся. Светлый – темный – серый (то есть посередине, между светлым и темным, а что такое цвет – я не знаю); хороший – плохой – ни то ни се; добрый – злой – равнодушный; бодрый – усталый – так себе; «хвостатый» – «бесхвостый» (имею в виду наличие-отсутствие тумана, пространства, марева за спиной; «хвостатый» – чей-то представитель, а «бесхвостый» – сам по себе; пример «хвостатости» у Твардовского: Теркин дерется с немцем, и «самолеты, танки, пушки у обоих за спиной»); уютный – неуютный – безразличный; теплый – холодный (до озноба) – прохладный; целительный – ядовитый – нейтральный… Пожалуй, можно продолжать до бесконечности: тут неисчерпаемый источник поэтических характеристик.

Критерий семнадцатый – несчастье. Каждый несчастен по-своему – и все несчастны одинаково в том смысле, что я категорически не желаю сравнивать, кто несчастнее. Счастье – не отсутствие трудностей, а наличие возможностей для их преодоления. Несчастен беспомощный, бессильный. Счастлив справляющийся. Я – в большей мере счастлив, чем несчастен. А степень счастья и несчастья, силы и бессилия обычно (не всегда, но обычно) прямо зависит от степени одиночества: один в поле не воин. «Закон вечности» Нодара Думбадзе: душа каждого из нас – непосильно тяжела для одиночки; мы можем выдержать тяжесть душ друг друга только вместе, сообща.

Критерий восемнадцатый – взаимопонимание. Можем – не можем, умеем – не умеем, хотим – не хотим понимать друг друга. Что для нас важнее: понять и принять – или «размножиться», свое навязать. А может быть, отвергнуть именно потому, что понято, но неприемлемо, и от этого неприемлемого приходится защищаться.

Критерий девятнадцатый – мужество и трусость. Мужество самокритичности и ответственности за себя (в конечном счете – за весь мир). Трусость неоправданного оптимизма, беспочвенных надежд, отказа от постановки и решения проблем, сознательного закрывания глаз на проблемы, замазывания проблем сопливой жалостливостью и слюнявым «жизнелюбием».

Критерий двадцатый: надежность – ненадежность. Можно или нельзя рассчитывать, полагаться, опираться в чем-то на кого-то. Подведет – не подведет. Это куда сложнее, чем предположенная А. А. Бодалевым классификация по критерию помощи: помогают – не помогают… Нет, тут главная проблема в том, возможна ли с этим человеком взаимопомощь. Сотрудничество. Можно ли довериться ему настолько, чтобы впрячься в одну упряжку, – или не стоит рисковать, ибо это, возможно, пустопляс, который, как в горку, так тебя одного в упряжке и бросит. Тут проверка на посильность «Закона вечности», о котором шла речь выше: выдержит некто Закон вечности или нет.

Критерий двадцать первый: уровень культуры. Дремучий примитивизм в сочетании с зоологической завистью и ненавистью к чужому духовному богатству – психологическая основа фашизма, всякой охлократии. Чернь и сброд (в духовном смысле) – или народ, создатель духовных и материальных ценностей, носитель и источник доброты. Урывание от жизни, зависть, что кто-то больше урвал, – или полноценная жизнь.

Критерий двадцать второй: возраст. Взрослые и дети. Дети мной все любимы, но делятся на пассивных, а может, выжидающих, замкнутых, закрытых, – и активных, инициативных, открытых. С первыми мне очень трудно придумать, чем бы заняться, как бы растормошить, расшевелить их. Со вторыми только успевай поворачиваться: они сами придумывают занятия, и мне остается лишь санкционировать их выдумку своим участием или запротестовать: «Я так не играю!» Мне с инициативными ребятами легко и приятно при всей их подчас приставучести, претензии на то, чтобы мое внимание принадлежало безраздельно им. Я даже благодарен им за этот монополизм: значит, любят. С пассивными же мне очень трудно. Пассивные дети могут быть «удобны» только тем взрослым, которым детство мешает своим существованием, которые поэтому превыше всего ценят в детях послушание.

Одна воспитательница похвалила пятилетнего слепоглухого мальчика, сидевшего на стуле, поджав под себя ноги, низко-низко опустив голову, так что спина колесом:



– Спокойный малыш. Хорошо.

Я промолчал, а про себя подумал: «Спокойный – или пассивный?»

Взрослые же делятся на взрослых и творцов. Взрослые – это те, кто сжег все мосты между собой и собственным и всяким детством; кто, как говорится, «не помнит себя ребенком». Творцы – это те, кто сохранил от детства и многократно усилил существенные черты: непосредственность, любопытство, способность увлекаться – все то, без чего невозможно творчество. Творчество во всех областях, в том числе – и, может быть, особенно, – в области этики межличностных отношений: интуитивная, в смысле не рассудочная, не рассуждающая, доброта, какая-то естественная терпимость. Мастер любви принимает всех такими, как есть, он иначе не может; именно то, что всего труднее всем остальным, вечным борцам за свою независимость, легко и естественно, как дыхание, для мастера любви.

Таким мастером любви, несомненно, была моя мама. По мне, самые лучшие взрослые – это выросшие дети, в чем-то главном и лучшем так навсегда и оставшиеся детьми, а поэтому способные на творчество. Просто взрослых, переставших быть детьми, порвавших с детством, я не люблю. Они скучные, назидательно-нудные, вечно резонерствующие, противные. Это вконец испорченные дети.

Вот сколько критериев для классификации людей я извлек из предыдущего изложения. Думаю, что этот перечень нельзя было оборвать стандартным «и так далее», ибо за меня этот список никто не составит и не закончит. Анализ других моих текстов мог бы непредсказуемо расширить перечень критериев для классификации людей. Только зачем расширять?.. И так ясно, что критериев у меня столько, что всякие классификации вообще-то лишаются смысла. Ибо все эти критерии сводятся, в сущности, к одному – к категорическому отрицанию какой бы то ни было штамповки людей, к признанию уникальности каждого. И тогда кончается наука. Начинается искусство с его вниманием к единичному.

Жизнь вынудила меня свернуть в науку с прямой дороги моего развития, которая лежала – и похоже, пролегла-таки, несмотря ни на что – именно в искусство, в литературно-художественное творчество. Поэтому я никогда не любил, да и не умел, классифицировать. Поэтому любой мой научный текст самым фатальным образом соскальзывает в публицистику, эссеистику и, наконец, откровеннейшую лирику. Так уж я «задуман» с детства, и все попытки изменить этот «замысел», заменить каким-то другим приводят лишь к обогащению первоначального «замысла». Попытка стать исследователем сделала меня публицистом, а попытка стать педагогом-практиком помогла преодолеть кризис поэтического творчества, привела к появлению особого рода любовной лирики, обращенной к детям. А в конце концов, все три сферы творчества у меня давно слились воедино, взаимно обогащают друг друга, и разрывать их, противопоставлять не стоит. Все равно другим быть не смогу.

Алексей Александрович, прочитав эту часть текста, спросил, не потому ли я выдал так много критериев классификаций, что был задет его предположением, будто слепоглухие делят людей на помогающих и не помогающих. Я не возражал – и поэтому тоже.