Страница 5 из 13
Изгнанный из армии, утративший былое положение, всеми покинутый и забытый Андрей Вильгельмович оказался совершенно один в беспамятстве скорбного и безысходно бедственного своего положения. Даже фигура его с этого времени приняла какое-то выражение покорной забитости и робкого смирения пред отвернувшейся от него, капризно неблагодарной и взбалмошно эгоистичной изменщицей судьбой. Худые плечи и сутулая спина невысоко невзрачной и щупло непоказной фигуры именно с этого времени стали... стали как-то по-особому, именно, сутулы и худы. Печать самодовольного покоя и мирволивого удовлетворения, ранее столь счастливо, уютно и казалось навсегда поселившаяся на безмятежно округлившемся и важно начальственном его обличье, выказывающаяся в гордыне уверенно развёрнутых и приподнятых плеч, в приятно-пружинной красоте самолюбованно подтянутой осанки, в аккуратной, нарочито показной примятости безупречно чистого кителя, в тщеславном блеске строго отточенных погонных звёздочек,- одним словом, всё это сменилось начертаньем обречённой безысходности да выражением равнодушно невыразительной грусти и скучной отрешённости одновременно.
О горесть! о горесть многостранично многострадальнейшего повествованья! О горечь строк, горечь многословно разноречивейших чувствий!
Ты верно весьма удивишься, мой читатель, узнав, кого же в первую голову винил мой Андрей Вильгельмович во всех тех бесчисленных и неслыханных деяниях, кои произошли с ним в весьма короткое время, во всём том скверном, огорчительно недостойном и печальном, что невероятнейшим образом изменило самую суть его существования. Во всех этих бедственных недоразумениях и скорбно вопиющих несправедливостях несчастный майор винил отнюдь не себя, не легкомысленно прехорошенькую свою супругу и даже не подлого и злонамеренно дерзкого подчинённого своего сослуживца...
Во всех ужасных испытаниях неприкаянно горестной своей судьбины Андрею Вильгельмовичу достало сообразительной находчивости обвинять... обвинять ранее служившие верой и правдой, умозрительно ласкаемые и лелеемо перебираемые буквы и цифры из того самого парадно-торжественного фрунта вообразительного повествованья. Все, все они (даже те, кои прежде выгодно пользовали статус фаворитно избранных любимцев),- все, все они были обвинены в крамольной, тяжкой измене и отнесены в презренно низкий разряд опально изгнанных, преступных негодяев.
С тех самых пор Андрей Вильгельмович думать позабыл о прекраснодушной тайнописи межстрочного повествованья. Гримаса неизбывного отвращения и робкого неудовольствия всякий раз неожиданно и ярко проявлялась на его безразлично отрешённой и невыразительной физиономии, едва лишь стоило ему заприметить какой-либо листок, какой-либо клочок печатного текста, в котором меж строк, всенепременно и вдруг выскальзывала, преподло гнуснейшим, намекающе пренеприятнейшим образом выскакивала которая-либо буква из тех самых обманно-красноречивейших предательских букв, прежних наперсников покровительственного внимания и творческого любования.
Скажу даже больше, не только буквы, но также (и даже в большей степени) люди, особенно самоуверенно безапелляционные всегдашнею своею правотою, лаконично категоричные и чванливо сановитые люди чиновного круга, люди прижимистые, смекалистые и находчиво изворотливые в требовательной основательности измышлённого ими же грозного фантома,- фантома, именуемого буквой закона, люди причастные к составлению и написанию той самой, невыразительно скучной, сухой и чопорно взыскательной строки ведомственного документа,- эти то люди, невесть отчего и почему, в глазах Андрея Вильгельмовича приобрели неожиданное значение, значение отвратительнейших и мерзко недостойных людей.
Говорила ли в Андрее Вильгельмовиче ревность оказавшегося не у дел бывшего чиновника, был ли это праведный гнев несостоявшегося, оскорблённо уязвлённого, непризнанного и постыднейшим образом затёртого в веках творческого гения,- судить не берусь, но одно можно утверждать с достоверной убеждённостью: Андрей Вильгельмович до самой глубокой старости носил в себе это непреодолимое, отчасти неожиданное и нам не совсем понятное чувство - чувство брезгливости и гадливого отвращения ко всем печатным буквам и цифрам, а в особенности буквам и цифрам, пошлейшим и бездарно негоднейшим образом вписываемым чиновничьей рукой в гнусно унылое поле официального документа. Именно в них Андрей Вильгельмович с умозрительным размахом беспокойно творческой своей натуры предполагал неистребимейший корень зла, всепечальнейший источник вселеннозначимых несчастий, горестей и бед.
Но шло время. Оказавшийся не у дел, лишённый власти и, самое главное, возможностей власти, лишённый малейших средств к существованию, Андрей Вильгельмович был принуждён устроиться наконец сантехником в один из тех, знакомых ему и попечительно прежде руководимых им пансионатов. Туда, где ещё совсем недавно Андрей Вильгельмович счастливо был начальником и майором, зампотылом и офицером, чиновником и семьянином, и где с горделивой заносчивостью самомнейно значимого восхваленья считал себя почти полномочно всемогущим государем, почти отцом, почти патриархом мирной, услужливой и всенепременно подличающей перед ним семьи подчинённых сослуживцев.
Впрочем, надо бы отметить, что эти самые прежние подчинённые сослуживцы, те самые, которые раньше, находясь именно под началом Андрея Вильгельмовича, вполне добровольно и искренне, с любезной расторопностью настойчиво верноподданнического участия спешили прислужиться своему излюблено боготворимому начальнику, теперь, несколько неожиданно и вполне бесповоротно, охладели к персоне бывшего зампотыла. Безразличие сдержанного равнодушия, а часто, что и язвительный кураж едко насмешливого превосходства стали не в новинку безответно молчаливому и робкому сантехнику.
Однако даже в этих, новых и плачевно безысходных обстоятельствах Андрей Вильгельмович оставался верен себе и сохранял привычки смиренной скромности и дотошно въедливого (присущего исключительно уроженцам финской стороны) педантизма. Даже теперь, будучи заурядным мастером резиновых прокладок и разводного ключа, трубной резьбы и сальниковой набивки, он, Андрей Вильгельмович, не позволял себе небрежения в накладывании пусть самого второстепеннейше необязательного, второсортно бессмысленнейшего бандажа на трубу самого никчёмного и захудало ненужного стояка. Или же, к примеру, закручивая шуруп и не смея противиться неизъясненнейшим наклонностям пунктуально неторопливой своей натуры, Андрей Вильгельмович терпеливо и стойко продолжал находиться в исключительно неудобном и прекаверзно дурном положении тела именно до тех пор, покамест этот очередно заржавленный шуруп, с усильным напряжением тщедушных его сил и несгибаемой воли, не бывал вкручен в положенное ему место (в мысль Андрею Вильгельмовичу, даже пустым, случайным ненароком, не входила общеспасительная догадка сметливого славянина о громовержно размашистом, мгновенном водворении этого самого шурупа на то самое единственно предназначенное ему место коротким и мощным ударом безапелляционно тяжёлого молотка).
Есть ли необходимость, мой проницательный читатель, лишний раз упоминать о безусловно неизбежном, верном и само собой разумеющемся: люди, близко знающие Андрея Вильгельмовича, со всегдашней душевностью насмешливого остроумия (впрочем, безобидные и по-своему добрые люди) по-прежнему именовали нашего героя - немчурою, а иногда, с особым удовольствием находчиво ёрнического острословья - фашистом.
Чуден позднею осеннею порою вид отлетающего за горизонт ключа. Ключа серых откормленных уток. И чего не взбредёт тогда раздумчивой дремотою в вашем растроганном уме, и чего не проснётся в странно душевном отголоске, и чего не развернётся перед вами в картинах ярких и печальных, и что не аукнется, не разольётся, не раскобенится, не раскочевряжется, не пропоёт и не пронесётся залётной тенью вообразительного повествованья пред вашим грустно очарованным взором? И как тогда доброму человеку удержаться, досадуя на избыток незапно нахлынувших, заветнейших мечтаний, чтоб прослезившись и махнув рукой, не крякнуть истово и громко да не примолвить убедительнейше красноречивым сумасбродом: вот оно... эвоно чего-то!