Страница 3 из 13
Однако не таков был наш Андрей Вильгельмович, он не поддался соблазну обманчиво быстрого карьерного роста и приятности начальственного благорасположения. Вернее, он был бы вовсе и не против ходить в некоей фаворе избранных любимцев, пользуясь всеми выгодами покровительственного снисхожденья, но некая немецкая приверженность его к буквалистически разумеемому порядку, правильности и пунктуальной точности той самой, почитаемой почти святой, исписываемой им же, Андреем Вильгельмовичем, ведомостной строки всецело и полно владела умом и убеждениями безукоризненно безупречного офицера.
Именно в это время в Андрее Вильгельмовиче проснулась маленькая слабость, проснулась вожделенная привязанность, почти любовь, к правильной отчётливости крупно и ровно исписываемых им букв и цифр. Он любил их всех, всех без исключения, каждая буква и цифра казались ему давними, дивными знакомыми и что-либо да и говорили пафосно возвышенной душе витиевато размечтавшегося тыловика. Все они, будто ровный строй послушных солдат, лишь ждали приказа, условного движения руки, изъявления его, Андрея Вильгельмовича, малейшей воли, чтобы, явившись во всей парадно торжественной красе идеального фрунта, открыть пред взорами проницательного полководца невиданнейшие картины, картины полные волнительнейших знаков и пленительнейших смыслов тайнописанья.
Так единица, в зависимости от канвы открывающегося Андрею Вильгельмовичу скрытного повествования, то представлялась грозным и неумолимо строгим часовым, стоящим на посту у старинного и мрачного особняка - угрюмо напыщенной заглавной буквы Д, либо же эта единица была бесценнейшим артефактом - искусно и вычурно кованым копьём в тяжёлых лапах надменно развернувшегося длинной шеей, страшного и чарующе обольстительного существа - стоящей рядом, прописанной каллиграфически безукоризненно, цифры два.
Оттого-то сердце Андрея Вильгельмовича, будто сердце невинного, чистого дитяти, радовалось каждой встрече со страницей (пусть самой ничтожно неказистой, измятой и никчёмно бездарной) ещё не прочтённого им меж строк, невиданного ранее и дотошно не изученного нового документа.
Ты можешь согласиться, мой читатель - не было ничего чрезвычайно исключительного в том, что меж сослуживцев Андрей Вильгельмович прослыл исключительным буквоедом, а за глаза к нему и вовсе надёжно и прочно прилепилось неприличнейшее прозванье, прозвание, которое добропорядочному автору, автору, любящему своего героя, вымолвить вслух, а тем более прописать печатным тихомолком несколько неловко и совестно... Ну да впрочем, что уж там... Сослуживцы за глаза, промеж собой, с несколько насмешливым пренебрежением именовали нашего Андрея Вильгельмовича - немчурой, или же и вовсе с презрением само собой разумеющегося превосходства - фашистом. Что, однако, отнюдь не подразумевало отмену со стороны ничего о том не подозревающего и кроткого Андрея Вильгельмовича по отношению к этим же самым лукавым своим сотоварищам - искренне дружеского благорасположения и приязни.
Но шло время, служба продвигалась вперёд, и Андрей Вильгельмович, тихо и в срок дослужившись до чина майора, получил давно присмотренное местечко зампотыла в небольшом курортном городке того же военного округа. В ведении Андрея Вильгельмовича оказалось несколько небольших пансионатов санаторного типа, проходящих по военному ведомству как лечебницы от разнообразнейших кишечно-пищеварительных недоразумений, нажитых скверной нервотрёпной службы, огрехами воинского рациона и чрезмерно усердным потреблением горячительных напитков, что вообще было отнюдь не редкостью для низшего, среднего, а часто что и высшего командного состава той армии, в которой посчастливилось служить нашему финну.
Надо бы ещё заметить в скобках, что сам процесс непробудно оглушительного потребления этих самых, исключительно вредоносных правильному пищеварению горячительных излишеств отнюдь не противоречил сложившимся в то время и в том обществе представлениям о мере допустимого и о пристойности этого самого допустимо возможного.
Служба стала походить на тихую, ничем невозмутимую жизнь какого-нибудь вовсе гражданского человека, даже лучше,- какого-нибудь чиновника районного масштаба. Дела шли само собою именно так, как им надлежало идти; об утренних и вечерних построениях, нарядах да прочей воинской строгости Андрей Вильгельмович вскоре и вовсе счастливо позабыл за полным отсутствием таковых; начальство, из высшего, поправить свой пищеварительный тонус не заявлялось вовсе (у него, у высшего, для того имелись специальные пансионаты да санатории куда более престижного и респектабельного вида) - самое большее, кто мог наведаться, так это какой-нибудь сизоносый подполковник, жалующийся на всё и вся, недовольный всем и вся и страдающий от постоянной мигрени, редкого стула, обжорства и ежевечернего пьянства. Немногочисленные сослуживцы, находясь в большинстве своём под началом именно Андрея Вильгельмовича, вполне искренне и добровольно спешили прислужиться своему новому начальнику, с любезной находчивостью простодушного верноподданничества, настойчиво и ярко, доказывая своё участливое рвение во многих, почти во всех, отправлениях не только служебного, но и частного порядка его, Андрея Вильгельмовича, существования.
Ежедневные мелкие подношения (курочкой, грибами, вареньями, разносолами, проводкой, рубероидом, краской, цыплятами и прегадко рыжим котёнком) уже не воспринимались как нечто из ряда вон выходящее, но, напротив, как само собой разумеющаяся обыденность, не принять которую почиталось чуть ли не обидой, чуть ли не демонстративно неуважительной крайностью со стороны неблагосклонно вскапризничавшего зампотыла.
Одним словом, среди этой провинциальной, благословенно забытой начальством и Господом Богом глуши Андрей Вильгельмович чувствовал себя неким полномочно всемогущим государем, неким чуть ли не отцом, чуть ли не добродетельным патриархом мирной и дружной семьи,- семьи приязненно симпатизирующих ему, услужливо и мелко подличающих перед ним подчинённых сослуживцев.
Впрочем, ещё одно, новое и чудное обстоятельство теперешнего его положения как-то неожиданно и случайно открылось перед взорами Андрея Вильгельмовича. Начальственная смётка настолько упрочилась в уверенно окрыленном, самомнейно укрепившемся духе его, что при чтении, составлении и сверке очередного служебного документа наш майор чувствовал в себе силы, способности да и непреодолимую потребность (о чём раньше он не смел даже и потаённейше возмечтать в сокровенно прытких, заветнейших мечтаниях своих),- потребность не только и не столько читать тайнопись открывающегося межстрочного повествованья, но самому расставлять парадный фрунт волнующе значимых, отобранных исключительно по его, Андрея Вильгельмовича, самовластному усмотрению букв и цифр.
В Андрее Вильгельмовиче проснулся художник, быть может величайший, непревзойдённейший, невиданнейший до того в веках тысячелетней истории художник - по потрясающей новизне творческого прозрения, по остроте непредвзято отстранённого, смелого суждения, по увлекательной обнажённости заветно пленительнейших красот раздумчивого повествованья.
Ему было знакомо всё: неисповедимые тайны души и обширнейшие картины мирозданья, начертанья небесных сфер и линии земных судеб, бессистемная логика мысли и вздорная система поступка, непредсказуемая механика причины и безжалостная пружина следствия,- всё, всё, над чем некие любопытствующие доброхоты из беззатейно ограниченного человечьего племени ломают в веках себе да и иным другим, потворствующим им ротозеям, головы, всё это было открыто пред наивным, чистым и потому непритязательно отстранённым взглядом нашего майора.