Страница 7 из 18
– Злого умысла у князя не было, по вашим же словам, он нечаянно попал в крышу, а вы написали извет, якобы он нарочито зажег крышу. Вас за это на правеж бы следовало, да князь добрый человек, не хочет искать с вас за извет. Дело ваше, я и целовальники, согласно Уложения, решили так: князя в поджоге оправдать и дело это из дел губных изъять. А о хлебе, якобы потоптанном князем, вы можете просить воеводу, а буде желаете взыскать убытки, – в Москве, в московском приказе.
– Да как же, кормилец… – начал старик.
– Дело ваше у меня кончено: идите к воеводе, коли хотите о хлебе хлопотать. Ступайте.
– Еще с них за бумаги и чернила следует получить, – сказал дьяк.
– Да, я и забыл: заплатите дьяку и подьячим, что следует, без того не выпущу.
Крестьяне уплатили требуемую плату, грустно, опустя голову, вышли из приказа.
– Вот оно что, – сказал старик, выйдя на улицу, – говорит, за хлеб-то в Москве надо искать, а за пожар-то ничего, для острастки, ишь, стрелял.
– Где же она, правда-то? – сказал Егор.
– Видно, в Москве, – отвечал третий крестьянин.
– И в Москве-то то же, чай, – грустно сказал старик, – а вы лучше чем судиться, вот что сделайте – «Поклониться – голова не отвалится», говорит пословица; подите к князю-то да поклонитесь ему хорошенько. Он человек богатый, что ему стоит выстроить шесть изб, к тому же я давно его знаю: он хоть и зорковат, а ину пору добрый бывает, он вас пожалеет. Поклонитесь-ка, – лучше будет.
– Пожалуй, что так, – согласились погорельцы.
– Я и допрежь говорил, что надо лучше князю поклониться, – сказал Егор, – да подьячий научил: «Челобитную, говорит, подайте». А теперь он тут же в приказе сидит да ухмыляется, разбойник.
Вечером того же дня целовальник Еремей Тихонов и посадский человек Василий Сапоженков сидели в новой и просторной избе Тихонова, соседа Сапоженкова, и разговаривали между собой.
– Так ты говоришь, меня пытать будут, коли этот мошенник завтра, под пыткой, оговорит меня? – спрашивал Сапоженков.
– Да, губной сам сказывал, и дьяк Павел Васильевич тоже говорит, – отвечал Еремей, – сегодня хотели тебя взять, да я заручился, значит, а завтра непременно призовут к допросу. Пожалуй, и бабу и ребят позовут.
– Господи, за что это на меня беда такая вышла, – говорил Сапоженков, – вроде я ничем особенно не грешил: посты как следует соблюдаю и нищую братию по праздникам не забываю… За что Господь наказывает?
– Эх, шабер, – отвечал Еремей, – наше дело торговое, что ни скажешь, то и согрешишь. Вот, примерно, ткань, какую продаешь, ситец ли, сукно ли, оно с изъяном, гнилое или лежалое, а мы божимся, что хорошо; и твое-то дело: хоть ты и мелочью торгуешь, а не без греха. Вот недалеко ходить, на прошедшей неделе моя хозяйка у тебя масло деревянное брала, для лампадки, для Господа, значит. Ты заверил, что масло хорошее, а вышло дрянь, да и бутылка-то с трещиной, а она не поглядела, тебе поверила. Оно мелочи, а грех.
– Что и говорить, что ступили, то и согрешили, наше дело такое, торговое, – грустно отозвался Сапоженков.
– А ты лучше дело-то делай, – советовал Еремей, – завтра пораньше к дьяку-то сбегай да поклонись ему чем, – свечей с пуд отвези али мыла и поговори с ним: он уже сам с губным-то поговорит, ну а мы-то свои люди.
– Господи, Господи, не только пуд, три-четыре пуда не пожалею, только бы вылезти из беды.
– Это я сказал пуд на первый раз, когда придешь с поклоном, а то придешь с пустыми руками, он и говорить с тобой не станет. Нет, ты не жалей уж товару-то, пока твое дело не кончено, все губному и дьяку без денег отпущай.
– Вот грех-то, – убивался Сапоженков, – и все это по сердцам Вакулка меня облаял. Он давно на меня злится. Еще когда мы с ним в Лыскове жили, там вздорили, и в тюрьму-то в первый-то раз он через меня угодил, а говорит, я его притон держал.
– Свечей у нас нет, – сказала, войдя в избу, дородная супруга Еремея Тихонова, – послать бы кого к Василью Савельевичу, да малые-то все в разброде.
– Я сам пришлю со своими мальцами, сколько нужно, – сказал Сапоженков, вставая.
– Да хоть с полпуда али уж пуд пришли, чтобы не часто брать, – отвечал Еремей Тихонов.
– Сейчас пришлю, – сказал Сапоженков.
Выйдя на улицу, он долго молился на церковь и потом пошел домой.
«Разорят, в корень разорят, – говорил он сам с собой. – Вот и шабер и приятель, вместе хлеб-соль водим, а на первый же раз свечей просит, даром ведь, не заплатит: за труды скажет, даром не велик труд – молча сидеть в приказе. Всяк бы ушел эдак-то трудиться».
Всю ночь не спал бедный Сапоженков, а рано поутру побежал к дьяку с поклоном.
Жигулевские горы живописно протянулись по правому нагорному берегу Волги от Симбирска вплоть до Самары. Крутые скалы их местами почти отвесно стоят над водой. Дики, прекрасны эти скалы. Они очень разнообразны: то покрытые зеленой травой, то поросшие густым вековым лиственным лесом, они представляют великолепный ковер зелени; то вдруг выступают глыбы белого известняка. Причудливы формы этих скал. Иные похожи на башни и замки или, вернее, на развалины замков и башен. То открывается целый ряд холмов, красиво образующих великолепные долины, поросшие сочной, в сажень вышиной, травою, которой не знакома была в то время коса, или вековыми лесами лиственных пород, не знакомыми с топором и пилой. Многие из долин кажутся мрачны даже днем, до того они тесны и окружающие их горы круты, а деревья ветвисты и высоки. Некоторые долины, широкие у Волги, выше суживаются и разветвляются на несколько долин, как бы давая убежище приютившемуся тут люду от преследования. Глубокие затоны Волги подходят к долинам, а некоторые входят в самые долины, образуя тихие бассейны вод. Затоны эти поросли густой водяной травой и камышами, в которых живут миллионы разных пород водяных птиц, вьющих гнезда в непроходимой чаще высокого тростника.
Любыми породами птиц изобилуют волжские затоны! Краса водяных птиц, белые красноносые лебеди, красуются на их волнах. Серые дикие гуси огромными стаями купаются в их водах. Казарки, или казара, мелкие гуси с коротким клювом и черными перьями на хвосте тысячами летят на ночлег в волжские камыши. Всех пород утки находят здесь себе приют. Раздается громкий крик кряквы; слышно злобное шипенье утки головни или свирька; бледно-серый чирок храбро летает у берега; крахарь, постоянный житель вод, выставляет из воды свою головку с тонким цилиндрическим клювом. Порою он вспорхнет, но скоро вновь садится в воду; на земле ему нет места: ноги его прикреплены слишком близко к заду и не позволяют ему свободно ходить; но зато ему удобно плавать. Маленькие, покрытые желтоватым пухом утята ныряют тут же. Ушастая поганка весело выставляет свою головку с красным хохолком из прибрежного тростника. Длинноносый кулик прогуливается по песчаной отмели. Крикун-коростель надрывается от крика в прибрежном кустарнике, быстро перебегая с места на место на своих длинных тонких ногах. А в кочкарнике перепархивают бойкие бекасы. Белокрылые мартышки, перевертываясь, кружатся над водой. Порою белый пеликан, или баба-птица, с мешком у длинного желтого клюва, летит с Волги в Жигули и несет детям воду и рыбу в своем растяжимом мешочке.
В диких лесных долинах Жигулей также немало жильцов. Вот тетерев-глухарь угрюмо сидит на вершине столетнего дуба Тетерев-косач, с красными бровями и косицами в хвосте, с шумом перелетает с места на место. Стая серых куропаток копошится у корней деревьев. Длинношеий журавль охорашивается среди широкой лесной поляны. Хитрая красная лисица незаметно скользит между деревьями, посматривая во все стороны и помахивая своим пушистым хвостом. Порою слышится треск кустарника. Это житель дремучих лесов, наш русский бурый медведь-стервятник, пробирается сквозь чащу кустарника. В грязи камыша слышится злобное хрюканье кабана. А вот и серый заяц, беззащитный житель лесов, поднялся на задние лапки и прислушивается к шуму, насторожив уши и озираясь во все стороны. А вверху надо всем этим белоголовый орел-беркут, распластав крылья, плавает в воздухе, зорко высматривая добычу.