Страница 5 из 18
Едва умолк стук колес воеводской колымаги, как на дворе раздался топот лошадей и всадник на лихом игренем[13] жеребце, в сопровождении двух холопов, подскакал к крыльцу. Молодцевато осадив коня у самого крыльца, приезжий бросил поводья в руки холопов и вошел в сени, а оттуда в гостиную избу губного.
Вошедший был молодой человек лет тридцати с небольшим; высокого роста, с черными густыми волосами, черными, как смоль, усиками и бойкими черными глазами. Маленькая без бакенбардов бородка и выдавшиеся скулы напоминали о татарском происхождении.
Бойко бросив на пол соболью шапку, которая смахивала и на боярскую и на казацкую, и верхнее платье – охабень, молодец оказался в синем казакине казацкого покроя, широких казацких шароварах и длинных сапогах.
– Ах, князь Дмитрий Юрьевич! – воскликнул губной, встречая гостя.
Приезжий, которого губной назвал князем, бросился обнимать хозяина.
– Давно, князь, тебя не видать в городе, – говорил губной, стараясь освободиться от слишком дружеских и крепких объятий князя.
– Нет, постой, – отвечал князь, – я тебя еще поцелую, вот так – в самую лысину, а потом поговорим.
– Где, князь, изволил пропадать?
– А я был, как говорят проклятые ляхи, вензе, в Симбирске был, в Жигулях был, на Волге с соколами охотился. Уток на Волге около Жигулей страсть, а в Жигулях-то я на кабаний след напал, вот что.
– Дмитрию Юрьевичу, князю Бухран-Турукову, мое нижайшее, – сказал с поклоном Дюкач.
– Ах, да ты, бестия, здесь! – весело отвечал князь. – Ну, не бестия ли ты, – продолжал он, – зачем ты меня надул – купил у меня зимой овес по две копейки за пуд и сегодня взял с меня же по алтыну за пуд – а?
– Никак нет, тогда одна цена была, а ноне другая.
– Ну, ладно, убирайся подобру-поздорову, я с губным об деле потолкую. Я-то думал, ты давно почиваешь, куры-то давно на насесте, один ты, индейский петух, не спишь.
– Счастливо оставаться, – с поклоном сказал Дюкач, нисколько не обижаясь на слова князя, причуды которого были ему давно известны.
– А, да вот и фряжеское на столе! – весело крикнул князь и, подойдя к столу, налил и осушил один за другим два кубка.
– Кушай, кушай, – говорил губной, – мы гостям рады.
– Да нечего уж кушать-то, – сказал князь, перевертывая графин вверх дном. – Ведро будет: ничего в графине не осталось. Ну а этого, – добавил он, указывая на бутылки пива и меду, – мне не очень нужно.
– Мы и еще можем подать.
– А мы и еще можем выпить; но не в этом дело; на меня, слышь, сурковские мужики тебе извет[14] подали.
– Да, челобитную по силе двадцать первой главы Уложения, – сказал губной – он начал входить в свою роль судьи.
– Ну, по какой бы то ни было главе, а ты, брат, челобитную-то похерь, вот тебе и «глава».
– Нельзя, князь: по Уложению, губной в случае потери извета, по статье…
– Ну, оставь статью-то, – крикнул князь, перебивая губного, – я все равно их не знаю, да и знать-то не хочу, а похерь, да и дело с концом.
– Скажи по крайности, князь, как у вас дело-то было?
– Дело-то черт знает как стряслось. Я проехал по сурковским хлебам: перепелов там больно много; ну, мужики-то увидели и давай ко мне приставать: зачем хлеб потоптал. Я постегал их нагайкой – они от меня отстали – да в деревню. Да вот как я приехал в Сурки-то – колымага моя там была, – они и стань ко мне всей деревней, человек сорок набралось их на дворе. Я хотел их попугать и выпалил из пистолета, да Филатка Чернявый, знаешь, мой холоп-то, пальнул из мушкета[15], так, для страху, над головами, а не то что в народ. Да пыжи-то, видно, из хлопка были и упали на крышу; крыша-то была сухая, соломенная, ветер на ту пору был, вот крыша-то загорелась и сгорело не знай пять, не знай шесть дворов. Вот и все.
– По силе Уложения…
– Сказано, без Уложения, – перебил губного князь, – а то Уложения да статьи; а я вот тебе какую статью скажу: знаешь у меня пару буланых, что на Масленой воеводских серяков обогнали, они будут у тебя сегодня же, – вот и все.
– Да, хорошие кони, – отвечал губной, – только овес ноне дорог.
– Вздор, я пришлю овса, чур, кормить их хорошенько. А это вот жене твоей, я давно хотел подарить в день ангела, да все забывал, когда она именинница. – И, говоря это, князь вынул из кармана большой янтарный борок с золотым крестиком.
– Не знаю, князь, как бы воевода не осердился.
– Скажи воеводе-то, ведь вы с ним заодно: и он не будет в обиде.
– А славный у тебя верховой конь, – сказал губной, смотря в окно.
– Игренька-то хорош; ну, этого не отдам, лучше пару других или тройку отдам, коли опять чего-нибудь настрою.
– А пора бы, князь, остепениться, право.
– Остепенюсь, когда у меня будет такая же лысина, как у тебя.
– Да и одеваться-то надо бы по-боярски, по-русски, а то не знай боярин, не знай казак.
– Про длинную-то ферязь ты мне не пой: она не по мне, еще запутаешься в ней. Я, брат, в казаках служил, так и хожу в казачьем кафтане.
– Да и жениться-то бы пора.
– Женюсь, непременно женюсь: нельзя же, чтобы такие удалые головы, князья Бухран-Туруковы, перевелись, ведь я последний в роде. Ну, однако, прощай.
– Что торопишься, посиди, князь, выпьем еще фряжского или заморского.
– Нельзя, дело есть: я там заприметил одну кралечку, под покрывалом она шла, да ветром покрывало-то немного отнесло, я и увидал, – хороша, шельма.
– Ох, князь, не набедокурь еще чего, и то не знаю, как тебя выручать, только по дружбе, а то, кажись, всей Бухрановки не взял бы.
– Ну, ладно, извет-то похерь. Прощай.
– Как-нибудь уладим дело; прощай, князь, к воеводе-то не забудь зайти.
– Небось, свое дело знаю.
– Вот человек-то, зорит сам себя, а нам это на руку, – сказал губной по уходе князя.
Вошли жена губного и его дочь, худощавая девушка лет за тридцать с бледным лицом.
– Посмотри, Акуля, какой подарочек князь тебе привез, – сказал губной, подавая жене борок.
– Ахти, какой хороший, – крикнула Акулина Михайловна, – куда мне такой носить, старухе-то и не пристало; Пашутке это отдам. Ну-ка, примерь.
– Спасибо, родная, – сказала дочь, примеривая борок.
В душной и сырой тюрьме самарского приказа сидел вольный сын Жигулевских гор Вакула. Кто был в старых заброшенных подвалах, в которых ничего нет, кроме клочьев гнилой соломы и плесени старых стен, на которые не падал никогда луч солнца, – тот будет иметь понятие о тюрьмах России XVII века. Правда, есть небольшая разница: в тюрьмах раздавался звон цепей и стон людей, чего в пустых подвалах не услышишь.
Большой подвал самарского приказа разделялся на несколько темных маленьких тюрем. В одну из таких тюрем посадили Вакулу. Скованный по рукам и ногам, сидел он на полу подвала на кучке гнилой соломы, служившей постелью колодникам. Над ним поднимался низкий каменный свод. В одной из стен, у самого потолка, светилось маленькое окошечко с решеткой. Окошечко было очень мало и узко: в него не могла пролезть голова человека, к тому же оно выходило на вольный свет около самой земли, почему давало очень мало света и воздуха, хотя, по случаю лета, рама была выставлена.
С Вакулой сидели товарищи: молодой крестьянин и его жена с грудным ребенком. Вакула сидел уже более недели, а товарищи его более двух недель, а с них не было еще снято допроса: губному было не время. В продолжение этого времени Вакула один только раз видел вольный свет: в воскресенье его водили на базар собирать милостыню, которой кормились колодники. От праздности и скуки Вакула рассказывал своим товарищам о своих похождениях на Волге и о том, как он попался в лапы губного.
– Дураком влопался, – заключал он, – а все эта водка наделала: напостился в Жигулях-то – недели три не пил, а попал в кабак и хлебнул лишнее. Теперь отдувайся, Вакула, своими боками, ну, да мне не впервой – опять убегу.
13
Игреневый (игрений) – рыжий, со светлыми гривой и хвостом (о масти лошадей).
14
Извет – донос, клевета.
15
Мушкет – старинное ружье крупного калибра с фитильным замком.