Страница 17 из 22
Краснов прибыл из Ростова под духовой оркестр в поезде с царскими вензелями на вагонах, в плотном окружении двухсотенного конного конвоя. Драгомиров прикатил со стороны Екатеринодара тоже железнодорожным составом, в сопровождении бронепоезда. Договорились вести переговоры в очередь – вначале в вагоне Краснова, потом – у Драгомирова, но каждый раз обставляя общение всякими дурацкими условиями – кого в салон пускать, кого не пускать, на каком расстоянии должны находиться конвойцы. Чем должны быть вооружены – шашками или еще пиками. Словом, шла обычная «российская» тягомотина по типу: «А ты кто такой?» Наконец, генерал Пуль, отложив в сторону сигару, прокаркал на плохом русском языке:
– Если вы не прекратите споры ни о чем, то пароходы с танками, бензином и снаряжением, которые сейчас находятся на подходе к Новороссийску, повернут обратно в митрополию… Это я вам обещаю твердо!
Наконец, кое-как договорились, но в коммюнике подчеркнули, что Донская армия в составе вооруженных сил юга России сохранит свою самостоятельность. Господи, святая твоя воля – лучшей услуги буденновскому Реввоенсовету трудно было придумать! К тому же «закусившие удила» кубанцы враз заговорили о создании своей собственной армии. Принцип «Утоплюсь, но не покорюсь!» сработал безотказно – разобщенность, в конечном итоге, и предопределили разгром белого движения.
Деникин на исходе жизни немало размышлял о природе российских разногласий, пытался рассуждать об этом на бумаге, но так, видимо, и сам до конца всего не понял. Он пережил многих соратников, даже Краснова, в итоге «продавшего душу дьяволу», вступившего в сговор с Гитлером. Антон Иванович знал, что в сентябре 1943 года вместе с генералом Шкуро Краснов побывал в оккупированном Краснодаре. В разоренном городе, в эсесовской форме они принимали парад казачьих войск вермахта, проходивший по улице Красной кое-как расчищенной от обломков разбитых зданий. Германская кинохроника снимала это первополосное событие и показывала гитлеровским саттелитам как факт массового перехода советских народов в объятия фюрера…
– Свиньи! – только и вымолвил по этому поводу бывший главнокомандующий вооруженными силами юга России.
8 августа 1947 года в возрасте 75 лет Деникин скончался на руках любимой жены. В советской печати не появилось ни строчки. До того ли было! Страна голодала, залечивая страшные послевоенные раны, копила восторги к 70-летию вождя народов и жестоко карала военных преступников. В ночь на 1 октября 1946 года в Нюрнберге повесили главных нацистов. Антон Иванович два месяца не дожил до сообщения, что в Москве таким же способом казнили генералов Краснова и Шкуро, но участь такую им он предрекал задолго. Их выдали Красной Армии англичане, те самые, что за тридцать лет до того снаряжали и вооружали донские и кубанские полки, умело натравливая друг на друга неукротимых в глупости соотечественников. В России, где чувства непременно превалируют над разумом, это всегда получается продуктивно с точки зрения количества жертв с обеих сторон. Вы уж простите меня за вывод, но получается так, что мы как бы обречены уничтожать друг друга и делом, и словом.
– Боже, какая чудовищная гнусность! – только и воскликнул угасающий Антон Иванович, узнав, что тысячи рядовых казаков англичане заколотили в душные железнодорожные скотовозы и отправили в советскую зону оккупации. И понеслись заблудшие души в страшные заполярные лагеря, чтобы без остатка раствориться в тундровом безмолвии, освещенном мистическими всполохами Северного сияния.
– Наверное, это и есть Божье наказание за бесчестие… – смиренно произнес мичиганский затворник, размашисто осеняя себя православным крестом. В конце жизни он часто и истово молился…
О том давнем «красновском» обмане помнил не только «невольник чести», русский генерал, умирающий от старости и болезней в заокеанском Анн-Арборе. Об этом упоминали и в Москве, на заседании военной коллегии Верховного Суда СССР. Краснов и Шкуро сдались в плен в английской зоне оккупации, надеясь на старые союзнические связи и джентельменское благородство подданный Их Королевского Величества. Однако зря! Я уже говорил, русские предатели перестали вписываться в систему британских интересов и по личному распоряжению Черчилля их без всяких угрызений отдали в железные лапы абакумовских костоломов.
Два года Краснов и Шкуро выдерживали в крепком «рассоле» одиночных камер Лефортовской тюрьмы, дожидаясь итогов Нюрнбергского процесса, а потом осудили трибунально, жестко и быстро. 17 октября 1947 года, как раз накануне тридцатилетнего юбилея Октябрьской революции, соединенного с отменой карточной системы и всенародным ликованием по этому поводу, эсесовских генералов и повесили, причем Шкуро в аккурат в день его шестидесятилетия. Краснов был уже глубокий старик (почти восемьдесят лет), но о каком-либо снисхождении, даже к немощной старости и речи не могло быть. Да и о чем говорить, если приговор вынесен без права обжалования и с немедленным исполнением. Из зала в камеру даже не возвращали, сразу поволокли в подвал…
Но право же, их было за что вешать (не в смысле – за шею) – за стремление уничтожать всех подряд, кто не соответствовал их представлениям в праве на иную жизнь. Вослед им последовало еще немало других преступников, кто делал возможное и невозможное, чтобы продолжать гражданскую бойню в рамках другой, еще более страшной войны. Воистину, они исступленно тащили за собой густой кровавый след и кровь эта была нашего, российского разлива…
Однако давайте вернемся туда, где мы оставили другого узника – Евгения Карловича Миллера. Если помните, мы расстались с ним на Лубянке, в «каменном мешке», где он числился под именем безликого Иванова Петра Васильевича. Дело сильно пахло «порохом», поскольку совпало с самым убойным временем, с мрачным 1937 годом…
…Вначале его щадили, выдали теплую солдатскую куртку, бязевые необмятые кальсоны, чистую рубаху, толстые носки, сносно кормили, обращались на «вы» и даже не угрожали. Разговаривали мягко, но убедительно:
– Вы, Евгений Карлович, сильно провинились перед пролетариатом, но мы готовы на многое закрыть глаза, если публично раскаетесь… Может быть, что-то хотите сообщить жене, пожалуйста! – следователь подвинул карандаш, бумагу.
– А можно? – нерешительно спросил Миллер.
– Конечно! Мы позаботимся, чтобы ваша супруга незамедлительно получила весточку, – офицер НКВД демонстрировал искреннее участие.
– Думаю, она волнуется?
– Да что вы! – Миллер всплеснул руками. – Места себе не находит…
– Ну вот, видите, а вы упрямитесь. Давайте, пишите, а я пока выйду, покурю… Не буду вам мешать…
Пишите, Миллер, пишите!
«Бог даст, когда-нибудь расскажу, пока же прошу тебя, поскольку возможно взять себя в руки, – писал он, далеко откинувшись от столешницы, поскольку очки исчезли, да и арестанту не положены. – Успокойся и будем жить надеждой, что наша разлука когда-нибудь кончится… Здесь, где я нахожусь, хотя погоды отличные, но все же уже свежевато: мне дали новое пальто, новую фуфайку, кальсоны и шерстяные носки. Так что в этом отношении можешь не беспокоиться. Я надеюсь, что смогу указать адрес, по которому можешь дать мне сведения о здоровье своем, детей и внуков. Крепко тебя, мою дорогую, целую и молю Бога, чтобы вся эта эпопея закончилась благополучно. Горячо любящий тебя Евгений». Так он обращался к своей драгоценной Тате, жене Наталье, старый, глупый человек, играющий в офицерское благородство, так и не осознавший, с кем имеет дело.
Следователь внимательно прочел письмо, понимающе хмыкнул и сказал:
– У вас в камере лежат бумага и карандаши. Вот с такой же искренностью нам хочется получить от вас признательные показания с осуждением своей контрреволюционной деятельности и разоблачением возглавляемой вами антисоветской организации. Думаю, суток вам на эти цели хватит…