Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 23

В первой строфе ведущих приемов два: тотальное олицетворение природных сил и явлений и противопоставление во вселенском масштабе света и тьмы. Олицетворяются день (с ним это происходит буквально, так как он скрывает свое «лицо»), ночь, тень, лучи и бездна, главным образом с помощью метафорических глаголов. День и ночь, тень и лучи образуют пары противоположностей, хотя по содержанию действий они скорее сотрудничают, чем борются. Бездна должна была бы стать апофеозом тьмы (именно с тьмой она устойчиво ассоциируется), но превращается в собственную противоположность, так как «звезд полна». И это обстоятельство меняет «темный» знак бездны на светлый, даже подчеркнутое Ломоносовым значение слова «бездна» (отсутствие дна) приобретает оптимистический оттенок[5]. Это не та бездна, в которую безнадежно проваливаются, а снятие любых границ и ограничений. Свет и свобода рождаются в самом сердце тьмы – таков итог первой строфы, в том числе итог фонетический, когда доминирующий в первых строках глухой «ч» (встречается 5 раз) сменяется в двух последних звенящим сочетанием «з-д-н». Но в этой великолепной картине пока не учтен человек, единственный наблюдатель, без которого вся эстетика вселенной бессмысленна. Именно ему и посвящена строфа вторая.

И вновь мы видим образный ряд противопоставлений. Человек, сравниваемый с ничтожными малостями – песчинкой, искрой, пылью, пером, – противопоставлен могучим стихиям[6] (собственно, человеку здесь противопоставлены четыре античных первоэлемента – вода, земля, воздух и огонь, так как, например, Аристотель считал лед землей). Но у физически ничтожного человека есть гигантское преимущество перед стихиями: хотя он в них и «теряется», но теряется, «мысльми утомлен». Где-то совсем рядом – паскалевский образ «мыслящего тростника». Природа демонстрирует свою мощь, но оценить эту мощь некому, кроме человека. И Ломоносов обращается к опыту человеческих размышлений о божественной природе (и в смысле равновеликости природы и бога, и в смысле божественной тварности природы).

Лирический герой несколько дистанцируется от «премудрых». Более того, иронизирует над ними. Конечно, не надо видеть в этой иронии ничего постмодернистского, но и представлять Ломоносова сверхсерьезным классицистом, чуждым иронии, тоже не стоит. Оставим за ищущим и не знающим готовых ответов разумом право усомниться в непререкаемых истинах «премудрых», тем более что иное понимание стихотворения несправедливо обеднит его содержание.

Итак, Ломоносов, как бы цитируя «премудрых», излагает версию множественности миров при отсутствии во Вселенной значимого центра. (Эта гипотеза, заметим между делом, должна быть мила сердцам современных последователей Ж. Деррида и любителям децентрализованного сетевого взаимодействия.) Природа распределяет свои силы равномерно между равноправными мирами. Более того, «слава божества» обеспечивается именно этим бесперебойным распределением естественных сил. Из этого могут следовать две непохожие мысли. Во-первых, Вселенная – дурная бесконечность (см. вольтеровский «Микромегас»), наполненная лишенными осмысленной иерархии мирами. Во-вторых, единственный и непререкаемый закон Вселенной – закон природы, сотворенной Богом. Все сверхъестественное (скажем, чудо) не может идти от Бога, потому что так он противоречил бы сам себе. Впрочем, чтобы прийти к этому, надо уже несколько домысливать Ломоносова, что не вполне корректно. Однако следующая строфа обнаруживает сомнения героя именно в мысли № 2:

Поэтическая риторика третьей-четвертой строчек не может служить достаточным объяснением чуда. Ломоносов констатирует, что происходит нечто сверхъестественное и «премудрые» не могут убедительно истолковать его, исходя из знания законов природы. И все-таки он обращается к ним – ученым пророкам, знатокам природы, жрецам науки:

Пушкинскому пророку для понимания сущности мира потребовался серафим. Ломоносову было бы достаточно знания научного, полученного не через откровение, а вследствие опыта, но современные ему носители знания с их многочисленными теориями не могут утолить его жажду истины. Две следующие строфы то в форме вопроса, то в форме утверждения перечисляют известные Ломоносову теории, объясняющие загадочное явление северного сияния. Эти строфы несколько выходят за пределы поэзии и, в сущности, являются тем, что с некоторым опозданием хотел создавать в ХХ веке Валерий Брюсов, – поэзией научной. Строфа же последняя, заканчивающаяся четырьмя вопросами, вновь возвращает нас к поэзии собственно, но к поэзии натурфилософской и даже теологической:

Первые две строки – почти презрительная реплика в адрес «премудрых», не могущих объяснить законы даже того, что находится в зоне, достижимой для человека. Тем более трудно дать ответы на вопросы «мыслящего тростника» о пределах Вселенной и величии творца, установившего эти пределы. Пафос и трагикомедия человеческого познания – тема этих стихов. Особенно трагикомично то, что эти вопросы, особенно последний, на которые «премудрые» заведомо не в состоянии ответить, направлены именно к ним – то ли по инерции речи, то ли с горькой иронией, в любом случае – с мучительным ощущением несоразмерности вопросов и адресата.

Три ласточки





Одно из самых интересных занятий, которые я знаю, – следить за трансформациями сходных образов и мотивов у разных авторов. Иногда возникает впечатление, что и вправду образ выбирает посредников (именно так понимает смысл творчества К. Г. Юнг), чтобы воплотиться в тексте. Такова в русской поэзии история образа ласточки, которую мы проследим по трем эпизодам.

Начнем со стихотворения «Ласточка» Г. Р. Державина.

5

См. об этом: Ю. В. Стенник. М. Ломоносов. «Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния // Поэтический строй русской лирики. Л., 1973. С. 9–20.

6

Интересно было бы сравнить с точки зрения содержания и стилистики эту фразу с фразой из статьи, на которую я ссылаюсь в предыдущем примечании: «Грандиозному величию мироздания противопоставлена хрупкая, переменчивая природа человеческого Я… Могучие стихии природы фигурируют в качестве объектов сравнений, соотносясь с мимолетными, мизерными масштабами человеческих сил и возможностей» (Там же, с. 14).