Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 31

ГОРАЛИК. Что это значило для тебя? Тебе это давало что?

ЛЬВОВСКИЙ. Фестиваль был очень важен. Потому что мы, все, кто в этом участвовал, вдруг получили контекст. Участников было много – мне кажется, что человек 40–50, – поскольку это был немного страшноватый, но волшебный мир (см. двухтомник НЛО про 1990 год), в котором происходили удивительные вещи. Возникший в тот момент контекст оказался очень широким. Я знаю, например, участника фестиваля, который сейчас является половиной одного из главных явлений российского современного искусства, – я имею в виду Сергея Проворова и группу «Провмыза». Еще один человек очень быстро, через два года после фестиваля, занялся какой-то сложной разновидностью политологии, уехал в Йель – и я не уверен, что хочу знать, как его теперь зовут и кем он работает. Кто-то стал известным в том или ином качестве критиком, вот, например, один из главных ненавистников той современной поэзии, которая для меня важна, Кирилл Анкудинов. Кто-то надолго перестал писать, а потом снова начал – как Олег Пащенко, который сейчас преподает на Факультете дизайна НИУ ВШЭ, или как ставший священником Сергей Круглов. Для меня главным во всем этом было разнообразие – какое-то невероятное, трудно представимое.

Контекст, о котором идет речь, мы получили в три дня, целиком, сразу весь. Потом возникали новые люди, в частности на втором фестивале в 1994-м, – но первичный фундамент для меня возник тогда, в 1991 году. Это было вполне чудесное ощущение, в буквальном смысле слова. Если начать перебирать, то важные фигуры в этом поколении – ну не все, конечно, но большинство – мне знакомы с 1990 или 1994 года. Интернета тогда, в общем, не было – и не было, соответственно, возможности установить эти связи иным способом, – так что это, и правда, было примерно чудо. Предъявленное разнообразие было при этом совершенно органичным, было понятно, что так и должно быть. При всем том, что я читал переводы и даже что-то на английском, до чего получалось дотянуться, вдруг выяснилось, что мои ровесники (ну, плюс-минус) заняты какими-то очень разными вещами, которые никак не могут быть сведены ни к какому общему знаменателю. Это, конечно, было очень важно – потому что так возник первичный механизм легитимации того, что ты делаешь, – хотя бы в твоих собственных глазах, – хотя я, разумеется, говорю только за себя.

В тот момент всем было не до нас, потому что многие старшие товарищи тогда впервые в жизни получили возможность, условно говоря, издать книгу, если не вообще напечататься. Заинтересованная же публика выяснила для себя, что, оказывается, на свете есть Кибиров, Рубинштейн, Цветков, Айзенберг, Парщиков, Драгомощенко и Жданов. Нами, разумеется, почти никто особенно не интересовался. Говоря «почти», я имею в виду, что были и исключения, например покойный Виктор Кривулин, он каким-то удивительным образом находил силы и внимание и для нас тоже.

Понятно, что это довольно общая ситуация для всех, кто только начинает заниматься каким-то таким делом, неважно, писать стихи, сочинять музыку или снимать кино, – но если сейчас у нас, по крайней мере пока, есть в этом смысле интернет и хоть какие институты – тогда не было ничего. И было непонятно – а чем ты, собственно, занят? Есть ли вообще смысл в том, что ты делаешь? То есть на фестивале были и старшие. Я помню, например, Жданова – вступавшего еще в то время во взаимодействие с внешним миром, – который даже вручил кому-то свою книгу со своим автографом, сопроводив вручение мрачным замечанием на тот счет, что русскую поэзию погубит распад формы.

Для меня было важным знакомство с уже упомянутым Олегом Пащенко и Яниной Вишневской. Мы с ними некоторое время составляли такое… не знаю, будто бы направление, – из которого, for good or for bad, ничего не вышло, – в смысле, ничего цельного. И бог бы с ним, с цельным, – но это важное ощущение в молодости, что вот, есть неподалеку другие люди, которые пишут пусть и иначе, чем ты, но вы при этом хорошо понимаете и чувствуете друг друга.

ГОРАЛИК. У тебя поменялось чувство себя в это время?

ЛЬВОВСКИЙ. Да, конечно. Я начал думать о себе как о человеке, который пишет стихи, занимается литературой: тогда это звучало чуть менее архаично и неуместно, чем сейчас. То есть появилось представление о том, что все-таки эта деятельность относится к области не только антропологического, но и социального тоже, что она имеет какой-то смысл, который может быть понятен и интересен другим. В этом месте ты начинаешь выстраивать далекие линии в прошлое (ну, или не очень далекие), что-то соображать, ориентироваться в этом пространстве. Году в 1993–1994-м на вопрос о том, чем я занимаюсь, я уже довольно уверенно отвечал, что пишу стихи.

ГОРАЛИК. Это примерно тот же момент, когда ты поступил на первый курс химфака МГУ?

ЛЬВОВСКИЙ. Примерно чуть раньше. Принес я туда аттестат химической школы, в котором стояло «пять» по химии, но «четыре» по физике, «три» по алгебре, «четыре», кажется, все-таки по геометрии – и пятерки по всем гуманитарным предметам. Дама в приемной комиссии смотрит на меня так, немного сочувственно, и говорит: «А вам точно сюда»?





ГОРАЛИК. А тебе было туда?

ЛЬВОВСКИЙ. Черт знает. Решение принималось исходя из прежних сценариев: заниматься гуманитарными науками в СССР означало обрекать себя на очень существенную меру компромисса – если не идти на классическое отделение или еще куда-нибудь в этом роде.

ГОРАЛИК. За пределами советской власти.

ЛЬВОВСКИЙ. Ну да. А естественные науки – это был понятный сценарий, несколько инерционный, но было ясно, что, по крайней мере, ты будешь заниматься такими вещами, которые не требуют ежедневного насилия над собственной совестью, – ну, если химическое оружие не разрабатывать. Очень быстро выяснилось, конечно, что прежних сценариев больше не существует, – то есть быстро, где-то к середине-концу 1990 года. Хотя это был сложный год, политический откат, все дела. Я помню, как ходил на мартовскую демонстрацию, а по обочинам Садового (или Тверской?) стояли бэтээры.

В какой-то момент я начал рыпаться и подумал, не пойти ли мне все-таки куда-нибудь в другое место, тем более что на первом курсе было тяжело, но оказалось, что людям, не склонным к авантюрному поведению (это я), советская власть не предоставляет возможности передумать, потому что отсрочка от армии дается один раз, неважно, с потерей года ты переходишь, без или еще как-нибудь. Так я доучился на химфаке – хотя диплом мне пришлось писать по педагогике, такой, сто страниц машинописного текста. Были две возможности как-то избежать, собственно, химии – эта и история химии. Теперь я думаю, что, может быть, надо было как раз ею и заняться, толку от этого было бы, возможно, и больше, – но первый раз историей науки я заинтересовался примерно год назад, а в тогдашнем химфаковском исполнении это было, конечно, очень скучно, чистая фактология.

Но понимаешь, как. Во-первых, это было хорошее образование – в том смысле, что нас научили быстро перерабатывать большие объемы неструктурированной информации в небольшие объемы структурированной. Это и вообще важное умение, а с появлением поисковиков оно сильно повысилось в цене – хотя я с его помощью жил и до того, когда работал копирайтером, – эта работа, в общем, ровно так и устроена. При этом я много читал гуманитарной литературы, но беспорядочно – и некоторые лакуны до сих пор не ликвидированы. Какие-то заполняются, а до каких-то не доходят руки.

ГОРАЛИК. Твоя дочь родилась, когда ты учился, верно?

ЛЬВОВСКИЙ. Когда мне было 20, ага.