Страница 17 из 34
Отсюда будто бы и попер Никита Хрущев в гору. Известное дело: дуракам везет. Опять же, надо заметить, что врут небось и про дурака. А врут из зависти. И то сказать: иному хоть отца родного в наркомы, а если в голове ни бум-бум и при этом все-таки везет, то до первого верстового столба, как говаривали в старые добрые времена.
И пока в некоторых головах все эти черные мысли крутились-вертелись, Хрущев стремительно приблизился к столу, принялся пожимать руки членам президиума, начав со второго ряда, то есть с рабочего класса. Пожимал энергично, улыбался широко и радостно, что-то говорил – из-за шума слышно не было, но ему отвечали улыбками же, значит, говорил что-то веселое, за словом в карман не лез. Надо отметить, что при его приближении члены президиума поднялись со своих мест и стали хлопать. Не то чтобы рьяно, но с заметным и все нарастающим энтузиазмом.
И зал тяжело, лениво, с каким-то даже недоверием к этому простачку, тоже поднялся, тоже принялся хлопать, взбадривая себя общим движением, заражая, вовлекая в единый порыв скептиков и маловеров, с каждым хлопком все сильнее и сильнее.
Хрущев, пожав последнюю руку, повернулся к залу лицом, стал хлопать вместе с залом. И те, что в президиуме, тоже.
А тут еще крики:
– Да здравствует марксизм-ленинизм!
– Да здравствует партия Ленина-Сталина!
– Да здравствует наш любимый вождь товарищ Сталин!
– Да здравствует мировая революция!
Крики подстегнули, и все так начали бить ладонь о ладонь, что с потолка посыпалась побелка, припудривая плечи, ученые шевелюры и лысины. Однако собравшиеся этого не замечали, выкрики и здравицы звучали то сзади, то с какого-нибудь бока, и этому, казалось, не будет ни конца, ни краю, а людям, похоже, и не нужно было ни конца ни краю, а только вот так стоять и хлопать – до бесконечности.
Лев Петрович Задонов устал хлопать, он вообще был настроен весьма скептически ко всему этому рассмотрению… – или как там его? – он ужасно как-то томился и мучился непонятными желаниями и даже подозрениями относительно правомерности или – опять же, как там его? – основательности всей этой кампании по выявлению врагов народа. Он видел – да и другие не могли не видеть, – что люди, которые собираются обсуждать кандидатов в каэры ничуть не лучше (и не хуже) обсуждаемых, что тут что-то не так, что за всем этим кроется что-то совсем другое, а не то, что возглашается со страниц газет и журналов, с митинговых трибун, из черных тарелок репродукторов. Льву Петровичу, привыкшему к точным формулировкам и математическим выкладкам, резоны, по которым выпячивались одни люди, не замечались и даже задвигались другие, казались надуманными, ложными и бесчестными. Но кому он мог сказать о своих сомнениях? Никому. Даже брат Алешка – журналист все-таки – и тот увиливает от прямых ответов, хотя знает не в пример больше обычного смертного.
Так что же происходит на самом деле? И зачем? И кому это нужно? Сталину? Партии? Народу? Ему, Льву Петровичу Задонову? Его семье? России, называемой СССР? Но ведь кому-то все-таки нужно. Не может быть, чтобы просто так, по злой иронии судьбы… Троцкисты? Шпионы-вредители? Оппозиционеры? Лев Петрович попросту не видел этих людей, сколько ни вглядывался в окружающие его лица. И вот что странно: в разряд этих самых каэров и вранаров попадают в основном люди, которые еще недавно самого Льва Петровича считали таковым. Или подозревали за ним соответствующие возможности. Что изменилось и почему так сразу? Или не сразу, а он не заметил, когда это началось, потому что лично его не касалось?
Вопросы, вопросы, вопросы. И ни одного внятного ответа. Спятить можно от такой несуразицы.
Выкрики и аплодисменты не умолкали. Хрущев поднял обе руки, короткие и короткопалые, потряс ими в воздухе, точно отряхивая от воды, что-то сказал – и президиум стал садиться, но как-то несмело, поглядывая друг на друга и на стоящего обочь стола Хрущева. Видно было, что каждый боится сесть первым, (последним – это даже лучше), и потому соизмеряет приближение своего зада к сидению с задами других.
Наконец сели и затихли. И Хрущев тоже сел, но не в середине, а сбоку, хотя его настойчиво приглашали в середину. Стоять остался лишь институтский парторг Лукашов. Он нервно кусал губы и бесцельно перебирал длинными пальцами лежащие перед ним бумажки.
Зал затих, превратился в слух.
Лукашов кашлянул в кулак, произнес хриплым от волнения голосом:
– Товарищи!
И еще раз, но уже отчаянно звонко:
– Товарищи!
И заговорил, все более накаляясь:
– Наша страна, родина Ленина и Сталина, первого в мире государства рабочих и крестьян, живет и борется в тесном окружении врагов всех мастей и оттенков. Одни – это недобитые буржуи, мечтающие о возвращении старых порядков, царя-батюшки, капиталистов и помещиков. Другие – их прихвостни. Третьи – вырожденцы, испугавшиеся трудностей и опасностей всемирной битвы с хищническим капиталом и его родным дитятей фашизмом. Четвертых купила международная реакция за тридцать сребреников, чтобы они вредили нашему строительству, нашему движению вперед, к коммунизму. Пятые – это те, кто почил на лаврах прошлых заслуг, оторвался от рабочего класса и трудового крестьянства. Шестые – просто мелкие жулики и приспособленцы. Есть и седьмые, и десятые! – говорил Лукашов, вполне освоившись. – Много у нас с вами врагов, товарищи! Есть эти враги и в нашем коллективе, среди наших сплоченных рядов. Они стоят рядом с нами, они выкрикивают правильные и дорогие сердцу пролетария лозунги, они отбивают ладоши вместе с нами, на их лицах улыбки радости и счастья, но это улыбки Иуды, их радость нам во вред. Таких врагов трудно выявлять, но выявлять необходимо, иначе в критическую минуту они вонзят нам в спину свой отравленный ядом ненависти нож. Кое-кого мы уже выявили и будем сейчас устанавливать общими усилиями коллектива их подлинное лицо.
Лукашов оглядел первый ряд, затем весь зал, облизал губы и провел обеими руками по волосам. Короткие жесткие волосы на его голове и без того торчали в разные стороны, руки взлохматили их и поставили дыбом.
– Абрам Исаакович Бляшкин, – выкрикнул Лукашов тоненьким голоском и ткнул пальцем в первый ряд, в направлении тщедушного человечка с выпуклыми глазами, оттопыренной нижней губой и обширной лысиной, обрамленной седой куделью, фамилия которого значилась в списке первой.
Тщедушный человечек вздрогнул и отшатнулся на спинку кресла.
А Лукашов продолжал как по писанному сыпать словами, и с каждым словом голос его все более крепчал и обретал необходимую твердость:
– Товарищ Бляшкин является начальником отдела проектирования котлов высокого давления, член партии с 1924 года. Товарищ Бляшкин происходит из мелких служащих, образование среднетехническое по профилю часовых механизмов, стоял на позициях троцкизма, за что вычищался из партии в двадцать шестом году. Известен у нас как один из зажимщиков всего нового, передового, революционного, как волокитчик и ретроград. Это явно примазавшийся к революции человек для подрыва ее идейных основ и организационного единства. Кто имеет сказать в защиту товарища Бляшкина? – вопросил Лукашов и оглядел с высоты притихший зал.
Никто не шелохнулся.
– Как видите, товарищи, среди нас нет желающих оправдывать товарища Бляшкина, его отсталые взгляды на развитие советской техники, его троцкистские симпатии, его скрытую от глаз контрреволюционность. Кто имеет сказать против товарища Бляшкина? – И, снова ткнув пальцем в маленького человечка, потребовал: – Встаньте, товарищ Бляшкин. Встаньте, чтобы вас видели все честные товарищи, а то, может, вас не все еще знают в лицо.
Бляшкин тяжело поднялся на ноги, опираясь обеими руками о подлокотники. У него было маленькое тело, широкие будра и несоразмерно с телом длинные ноги и руки. На его бледном лице застыла мучительная гримаса недоумения, на кончике хрящеватого вислого носа дрожала мутная капля. Дышал он тяжело, с привсхлипом, точно собирался заплакать.