Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 20



– Мой сын Джо, знаете ли, художник. У него прекрасный вкус. Не мой вкус, конечно, но я его не стесняю.

Она стояла тихо-тихо, обводя взглядом большой холл под стеклянной крышей, служивший теперь гостиной. У старого Джолиона было странное ощущение. Не старается ли она вызвать кого-то из теней этой комнаты, где все жемчужно-серое и серебряное? Он-то предпочел бы золото: веселее и прочнее. Но у Джо французские вкусы, вот комната и получилась такая призрачная, словно в ней стоит дым от папирос, которые он вечно курит, дым, то тут, то там оживленный, точно вспышкой, синим или алым пятном. Он-то мечтал о другом. Мысленно он развесил здесь свои шедевры – натюрморты в золотых рамах, которые он покупал в те времена, когда в картине ценился размер. А где они теперь? Проданы за бесценок! Ибо та непонятная сила, которая заставляла его, единственного из Форсайтов, идти в ногу с веком, подсказала ему, что нечего и пытаться сохранить их. Но в кабинете у него до сих пор висели «Голландские рыбачьи лодки на закате».

Он стал подниматься по лестнице следом за Ирэн, медленно, так как бок побаливал.

– Вот здесь ванные, – сказал он, – и другие помещения. Я велел отделать пол и стены кафелем. Там детские. А вот комната Джо и его жены. Они все сообщаются. Да вы, вероятно, помните.

Ирэн кивнула. Они прошли по галерее дальше и вошли в большую комнату с узкой кроватью и несколькими окнами.

– А это моя, – сказал он. На стенах висели снимки детей и акварельные наброски, и он добавил неуверенно: – Работа Джо. Вид отсюда превосходный. В ясную погоду виден Эпсомский ипподром.

Солнце теперь было низко за домом, и на «вид» опустилась прозрачная дымка, отсвет длинного счастливого дня. Домов почти не было видно, но поля и деревья слабо поблескивали, сливаясь вдали.

– Местность меняется, – сказал он отрывисто, – но она останется, когда нас уже не будет. Слышите – дрозды; птицы тут хороши утром. Я рад, что разделался с Лондоном.

Ее лицо было у самого оконного стекла; Джолиона поразило его унылое выражение. «Хотел бы я, чтобы она выглядела повеселее, – подумал он. – Красивое лицо, но грустное». И, захватив кувшин с горячей водой, он вышел на галерею.

– Это вот комната Джун, – сказал он, отворяя следующую дверь и ставя кувшин на пол. – Найдете все, что вам нужно.



И, закрыв дверь, он опять прошел к себе. Приглаживая волосы большими щетками черного дерева и смачивая лоб одеколоном, он размышлял. Она появилась так странно – как видение, таинственно, даже романтично, словно его желание общества, красоты было услышано… ну, тем, кому полагается слышать такие вещи. И, стоя перед зеркалом, он расправил свою все еще прямую спину, провел щетками по длинным белым усам, тронул брови одеколоном и позвонил.

– Я забыл предупредить, что у меня обедает гостья. Пусть кухарка там приготовит что-нибудь повкуснее, и скажите Бикону, чтобы в половине одиннадцатого подал ландо[4] парой: отвезет ее в Лондон. Мисс Холли спит?

Горничная не знала, кажется, нет. И старый Джолион на цыпочках прокрался по галерее к детской и отворил дверь, петли которой всегда смазывались, чтобы он мог неслышно входить и выходить по вечерам.

Но Холли спала, лежала, как маленькая мадонна из тех, которых старые мастера, закончив, не могли отличить от Венеры. Ее длинные темные ресницы были плотно прижаты к щекам; лицо безмятежно-спокойно: желудочек, по-видимому, совсем наладился. И в полумраке комнаты старый Джолион стоял и поклонялся ей. Такое прелестное, серьезное, любящее личико! Он больше, чем кто-либо другой, обладал великим умением снова жить в детях. В них он видел свою будущую жизнь – другой будущей жизни, вероятно, и не признавала его здоровая натура язычника. Вот она перед ним, и все у нее впереди, и его кровь – доля его крови – в ее крошечных жилках. Вот она, его дружок, для счастья которой он готов сделать что угодно, лишь бы она не знала ничего, кроме любви. Сердце его переполнилось, и он вышел, стараясь не скрипеть лакированными башмаками. В коридоре у него возникла нелепая мысль. Подумать только, что дети приходят к тому, что теперь Ирэн, по ее словам, старается облегчить. Женщины, которые все когда-то были малышками, как та, что спит там, в детской! «Нужно дать ей чек, – размышлял он, – сил нет о них думать». Он никогда не выносил мысли о них, бедных париях; слишком глубоко это задевало истинно благородное нутро, скрытое под толстым слоем подчинения чувству собственности, слишком больно задевало самое святое, что у него было, – любовь к прекрасному, от которой у него и сейчас замирало сердце, когда он думал о предстоящем ему вечере в обществе красивой женщины. И он пошел вниз и через вертящуюся дверь – в задние апартаменты. Там, в винном погребе, у него было вино, стоившее не меньше двух фунтов бутылка, «Стейнберг кэбинет», лучше всякого рейнвейна; вино с идеальным букетом, вкусное, как персик, настоящий нектар. Он достал бутылку, прикасаясь к ней осторожно, как к младенцу, и поднял ее на свет. Окутанная слоем пыли, эта сочного цвета, с тонким горлышком бутылка доставляла ему глубокую радость. За три года с переезда из Лондона достаточно устоялось, – должно быть, превосходное! Тридцать пять лет, как он купил его, слава богу, он не потерял вкуса и заслужил право выпить. Она оценит такое вино – ни тени кислоты в нем. Он вытер бутылку, собственноручно раскупорил ее, наклонился к ней носом, вдохнул аромат и пошел обратно в гостиную.

Ирэн стояла у рояля. Она сняла шляпу и кружевной шарф, так что теперь были хорошо видны ее золотистые волосы и бледная шея. В сером платье, у рояля палисандрового дерева – старый Джолион залюбовался ею.

Он подал ей руку, и они торжественно двинулись в столовую. В этой комнате, где во время обеда без труда размещалось двадцать четыре человека, стоял теперь только небольшой круглый стол. Большой обеденный стол угнетающе действовал на оставшегося в одиночестве старого Джолиона; он велел его убрать до возвращения сына. Здесь, в обществе двух превосходных копий с мадонн Рафаэля, он обычно обедал один. В то лето это был единственный безрадостный час его дня. Он никогда не ел особенно много, как великан Суизин, или Сильванос Хэйторп, или Антони Горнуорси – приятели прошлых лет; и обедать одному, под взглядом мадонн, было грустным занятием, которое он кончал как можно скорее, чтобы перейти к более духовному наслаждению кофе и сигарой. Но сегодняшний вечер – другое дело. Он посматривал через стол на Ирэн и говорил об Италии и Швейцарии, рассказывал ей о своих путешествиях и о других случаях из своей жизни, которые уже нельзя было рассказывать сыну и внучке, потому что они их знали. Он радовался, что теперь было кому послушать. Он не стал одним из тех стариков, которые кружат и кружат все по тем же воспоминаниям. Быстро утомляясь от разговора бестактных людей, он сам инстинктивно избегал утомлять других, а врожденное рыцарство заставляло его быть особенно осторожным с женщинами. Ему хотелось вызвать ее на разговор, но, хотя она отвечала и улыбалась и как будто с удовольствием слушала его рассказы, он не переставал чувствовать ту таинственную замкнутость, в которой заключалась большая доля ее привлекательности. Он не терпел женщин, которые выставляют напоказ глаза и плечи и болтают без умолку; или суровых женщин, которые всеми командуют и делают вид, что все знают. Он поддавался только на одно женское свойство – обаяние, и чем спокойнее оно было, тем больше он ценил его. А в Ирэн было обаяние, неуловимое, как вечернее солнце на итальянских холмах и долинах, которые он так любил когда-то. И от сознания, что она живет одна и замкнуто, она словно делалась ему ближе, как необъяснимо желанный друг. Когда человек очень стар и отстал безнадежно, ему приятно чувствовать себя в безопасности от посягательств молодых соперников, ибо он все еще хочет быть первым в сердце прекрасной. И он пил вино и смотрел на ее губы и чувствовал себя почти молодым. А пес Балтазар лежал и тоже смотрел на ее губы и в душе презирал перерывы в их беседе и движение зеленоватых бокалов с золотистым напитком, который был ему глубоко противен.

4

Ландо  – четырехместная карета с открывающимся верхом.