Страница 2 из 10
Вот и Музеум.
– Пошли, – я встал, подал тебе руку. Твоя ладонь была прохладной и слегка влажной.
Мы перешли на Музеум ветки С и остановились на островке перрона. Оглядевшись, ты заметила:
– Отвратительная станция!
– Трудно поспорить, – нас окружал гранитный склеп.
– Плохо, когда архитектор не любит людей.
– А ты любишь? – слегка капризно, но без намёка на кокетство.
– Я не строю станций метро в самом волшебном городе на земле!
– Забавно, – ты рассмеялась, и сразу подошёл поезд, отмеченный красной полосой вдоль всего состава.
Очень просто: красная полоса – красная ветка.
Сели рядом и молчим.
– Что ты читаешь?
– Кастанеду.
– Неожиданно! Странный выбор для девушки. Практикуешь?
– Что за примитивный мачизм? А где мне найти дона Хуана, Тем более, дона Хенаро, когда вокруг одни крокодилы? Так, для расширения кругозора.
– Впервые слышу это от женщины. Я имею в виду «Кастанеду». Большинство уверено, что это слово означает «погремушки».
– Тебе не везло с женщинами…. Но месяц назад и я назвала бы что-нибудь другое.
– Вовремя мы встретились.… А что было бы ответом месяц назад?
Ты на секунду задумалась.
– По-моему, тогда был Гессе «Степной волк». Или Фаулз «Волхв».
– Снимаю шляпу, – я склонил голову.
Ты удивила меня. Удивляла и после. И сейчас удивляешь.
– А ты что читаешь?
– Довлатов. Мне, знаешь ли, ко времени.
– Мастер блестящих банальностей, кажется?
– Он не обижался на это. Здесь всё банально.
– Его приятель Бродский всё-таки сумел как-то…
– Не знаком.
– С ним сложно познакомиться! Но пишет – гениально:
Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам
вдоль берёзовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам,
вдоль оврагов пустых, по замёрзшей траве, по песчаному дну,
освещённый луной, и её замечая одну.1
Ты читала стихи громко, нисколько не смущаясь посторонними, а вот я почувствовал себя не в своей тарелке. Стало неловко, как будто меня публично втянули во что-то постыдное.
– Каково? – ты вела себя настолько естественно, что я со своей неловкостью ощутил себя провинциальным чурбаном.
– Прекрасные стихи.
В самом деле, почему материться на людях удобно, а говорить о Бродском – нет?
Так мы и добрались до «Розтили», станции в конце красной ветки на восточной окраине Праги. Выйдя, ты опять огляделась.
– Как в подземном переходе. Здесь все станции такие … некрасивые?
– До московских им, конечно, далеко. Большинство – невзрачны, некоторые – просто убоги. Но есть такие, каких больше нет нигде – Райска заграда, например.
– Съездим, посмотрим?
– Сейчас?
– Ну, да!
– Но ты же хотела увидеть Прагу, как её вижу я! Мне казалось, неплохо бы выпить за знакомство в месте, где не услышишь криков «зерр гутт!». Да и перекусить слегка.
– Ах, да…,– ты поморщилась. Задумалась, наклонив голову. В такие минуты ты всегда не здесь, можешь даже не услышать, что тебе говорят. Иногда это жутко раздражает. – Давай пиво…. Но ведь ещё рано, мы можем успеть, правда?
– Успеем, конечно…. Но я совсем не ожидал такого горячего интереса к пражскому метрополитену!
– Это плохо?
– Это странно!
– Так это плохо? – ты очень серьёзно посмотрела мне в глаза. Я рассмеялся:
– Нет, не плохо, не плохо! – захотелось обнять тебя, ты показалась такой одинокой, так затравленно смотрела на меня снизу…. Но я не решился, – Всё успеем, не бойся!
– Ты – молодец, – улыбнулась ты.
– Почему?
– Ни почему. Пойдём?
* * *
Она жила в большом и скучном городе на востоке, где зимой стояли полярные морозы, а хлёсткие вьюги дочиста вылизывали пустые улицы.
В детстве ей нравилось бороться с жестоким, сбивающим с ног северным ветром, несущим миллионы ледяных игл, коловших лицо. Маленькая и нелепая в своей мохнатой чёрной шубке из чебурашки, она в одиночку шла против него, наклоняясь к замёрзшей земле. Крошечный подвиг в большом загадочном мире. А потом было здорово придти домой небольшим сугробом, долго и безуспешно чистить одежду, оставляя в подъезде тёмные лужицы воды, тереть онемевшие щёки колючими варежками, прищурившись, смотреть на лампу, сквозь ресницы, усыпанные бриллиантами растаявших снежинок. Затем, в тёплой кухне, на покрытом цветастой скатертью столе у раскалённой батареи, её ждал горячий ароматный чай с тягучим мёдом и колкими сушками. За решёткой вентиляции завывал ветер, в окно билась вьюга – она представляла себя в старой немецкой сказке.
Ещё лучше, если возвращаться можно не домой, а к бабушке. Она и дед жили недалеко, через пару узких улиц и заснеженный двор, в однокомнатной квартире с маленькой кухней. Шкафы, кровать, кресло, посуда – абсолютно всё здесь было из времён, ушедших так давно, что как будто их и не было. В этом доме не было ни одной книги моложе двадцати лет. Даже запахи, витавшие здесь, больше нигде не встречались, словно мир вокруг изменился, забыв о двух стариках. Дед, огромный и крепкий, нацепив на нос роговые очки, обычно вязал бесконечную рыбацкую сеть, сидя в белой майке и трико на стуле у балконной двери. Когда приходила любимая внучка, он бросал своё мистическое занятие, сильными руками поднимал её в воздух, прижимал к своей нестерпимо колючей щеке. Эта боль от щетины стала почему-то одним из самых сильных воспоминаний о нём, очень личным и тёплым.
Однако, долго возиться с детьми он не любил, вскоре вновь возвращался к своему плетению. Сети у него получались хорошие, прочные, ими ловили рыбу ещё очень долго.
Бабушка первым делом кормила её ужином, была ли та голодна или нет. Этот ритуал был настолько свят, что нарушить его не смогла бы даже внезапно начавшаяся термоядерная война, ожидаемая в те времена с минуты на минуту. Никаких изысков, никакого седла косули в белом вине, но сейчас многое можно было бы отдать за ту картошку с отварной треской, приправленной пахучим маслом и луковой стружкой. Бабушка, маленькая и ловкая женщина, умевшая делать десятки дел одновременно, рассказывала ей разные бывальщины, пела песни, читала стихи. Она не принадлежала высшему обществу, её университеты – 8 классов сельской вечерней школы и семьдесят лет жизни, вместившей в себя три войны, две социальных революции и бессчётное количество научно-технических прорывов. По её рассказам можно снимать кино.
– В 1916 году её старший брат, с которым они, после смерти родителей, как могли, тянули хозяйство, полюбил молоденькую дочь мельника. Та ответила взаимностью, старый весёлый мельник не возражал (он вообще был изрядный вольнодумец и почитывал всякое), они сыграли свадьбу, нарожали детей. Всё вполне могло закончиться пожелтевшими фотографиями почтенной пары на фоне картонного пейзажа в окружении взрослых внуков, если бы не соперник. Отвергнутый воздыхатель терпеливо дождался Гражданской войны, стал красным командиром, во главе конного отряда бодрым аллюром влетел в родную деревню, где расстрелял товарища во дворе его дома, под черёмухой, на глазах жены и детей. После чего ускакал продолжать борьбу за торжество мировой революции. Больше его не видели.
Ты чуть помолчала, помешивая обжигающий кофе.
–Как-то летом, навещая бабушку в деревне, я вскапывала огород недалеко от старого разросшегося дерева с чёрными ягодами, что росло под окнами. Звякнувший под лопатой осколок металла оказался ржавой стреляной гильзой от трёхлинейки. У меня до сих пор ощущение, что я слышу эхо выстрела. Другого её брата убили Белые.
– Страшные времена.
– Да. Но она не ожесточилась. Ни тогда, ни после… Давай поужинаем!
Мы заказали баранину с запеченными овощами.
– Купи мне водки!
Я заказал 150 «Столичной» и два тёмного.
1
И. Бродский.