Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 58



— Война?

— Тут спокойно все пока. Ты же знаешь, народ твоего отца любит.

Народ не что-то однородное, так что смотря кого за народ принять. Папа впустил в Вечный Город народ воровства и народ ведьмовства на которых принцепсы и преторианцы всегда смотрели свысока. Теперь всякий стал гражданином Империи, у всех были права жить, где хотят и заниматься, чем хотят. Люди благодарны папе за то, что теперь у них есть дом. Споры обо всем этом не утихают и не утихнут никогда, я думаю. Потому что народ воровства, к примеру, пройдя по Апиевой дороге, божился, что не будет брать чужого. Но брать чужое велела им их богиня. Как ей отказать? Папа сказал им брать чужое по договоренности, ненужное или за что заплатят. Так они выполняют свои обряды или делают вид, что так. Папа — защитник отверженных, отверженные любят его, он их вел за собой, эти несчастные народы.

— А почему тогда только пока спокойно? А что потом? Народ папу разлюбит?

— Как по мне, так местные диаспоры ругаются, как только съехавшиеся влюбленные. А двадцать лет прошло.

— Двадцать два. У народов другое время, чем у отдельных людей. Может это для них как два месяца.

Я еще что-то хочу сказать, а потом понимаю — она рядом. Она распахивает дверь прежде, чем Кассий прикасается к ручке. Она прижимает руку к моей щеке, тыльной стороной, рука у нее холодная, даже пластинки ногтей.

— Марциан!

— Мама, — говорю я.

У нее за спиной зал, куда папа вошел двадцать два года назад, пока все по телевизору смотрели старую постановку "Орестеи".

Тогда здесь тоже все было покрыто кровью.

Мамины губы тоже холодные, она целует меня в щеку, крепко обнимает. Она ниже меня, и ей приходится вставать на цыпочки, чтобы дотянуться. У нее цепкие руки и тихий голос. Она говорит:

— Я не ожидала, что ты приедешь так скоро!

— Автобус быстро пришел, — я говорю. У мамы грустные глаза, и хотя у меня не было времени ее рассмотреть, я точно знаю — когда у нее такой голос, у нее всегда грустные глаза. Я давно ее не видел, а сейчас она здесь, и связь между нами, которая будто была натянута, как струна между Городом и Анцио, наконец перестает немного, на самой грани реального, болеть.

— Нам нужно поговорить, мой милый, — шепчет она. Глаза у нее не только грустные, но и испуганные. Мне хочется ее утешить, но я не знаю, как. Мама говорит:



— Спасибо, Кассий.

Она говорит с нажимом, едва заметным и не особенно успешным. У Кассия здесь один хозяин, остальных в императорской семье он слушается с неохотой, как нахальный пес. Я уже ожидаю, что он начнет упрямиться, но Кассий только кивает, вталкивает меня в зал и дверь закрывает. Я решительно ничего не понимаю и говорю:

— Кассий серьезно заболел и меня позвали его хоронить?

Она смеется, но в ее смехе чего-то не достает. Мы оказываемся в зале, здесь стоит длинный стол за которым сидят обычно сенаторы, ученые, главы других государств, и все они решают огромные вопросы, от которых зависит все на свете. Мы с мамой садимся за этот же стол, но нас только двое, никаких вопросов мы не решаем и, наверное, от этого у нас за этим столом получается очень одинокий вид. Я смотрю на мраморный пол, блестящий, с черными, похожими на сосудистую сетку, прожилками. Хочется уронить что-нибудь на пол, чтобы услышать, какой гулкий будет звук. Но я не должен мешать маме. Она всегда нервничает, сколько я ее помню, и оттого ей всякий раз тяжело собраться и говорить.

Моя мама темноволосая, темноглазая и невероятно бледная. И хотя она не истощенная и не какая-то особенно хрупкая, эта бледность всегда придает ей больной вид. Я думаю: надо же, через пять лет мне будет двадцать шесть, и тогда я буду выглядеть старше моей мамы. Я мог бы, как и папа, выпить слезы маминого бога, но ее бог больше не плачет, потому что злится. Хорошо, что я и не хочу быть всегда молодым. Мне интересно, как это становится старше и даже старым.

Когда мамин бог спас их народ, он поручил им править всеми иными. В дар от своего бога они получили вечную юность. Бог принцепсов любит их, он оплакивает кровавую историю их правления и дарует каждой семье свои слезы. Если один раз попробуешь — никогда не постареешь. Папа совершил богохульство, когда пришел в императорский храм и взял слезы. Папа говорил, что это было просто — он прикоснулся губами к статуе, и во всем теле стало легко и холодно. Те, кто были с ним тоже могли получить вечную молодость и долгую жизнь, многие императоры доживали до ста или даже ста пятидесяти лет, и в землю ложились молодыми. Папа рассказывал, его соратники стояли в немом восторге от совершенного им святотатства. Они не решились. Я бы решился, но мне бы не хотелось обижать чужого бога и неинтересно быть всегда молодым. Но, наверное, с возрастом, когда смерть становится ближе, все меняется. И все же я думаю, что лучше умереть старым и уставшим, чем молодым, здоровым и обиженным тем, что жизнь тебя совсем не утомила. Так еще говорят: всему свое время.

Мама сидит за столом, а хрустальные сережки люстры отбрасывают вниз свои длинные тени. Они немного качаются, и я вожу по ним пальцем. Я ей не мешаю, я могу долго молчать и думать о чем-нибудь или гладить тени, приятные, как стол на который они легли. Мамины руки как бы живут своей, отдельной жизнью. Лицо ее неподвижно, большие глаза кажутся еще больше от того, как падает на ее лицо свет и оттого, что они влажные от слез. Глаза ее кажутся вишневого цвета от их тоски и от розовой яркости белков в них. Я тогда думаю: ей ужасно плохо. Я ловлю ее руку, накручивающую строгий воротник платья, будто он маму душит. Я глажу ее руку, осторожно, чтобы не отвлечь ее от того, что она собиралась сказать, и тогда вижу, что на ее бледном запястье, как браслет, только некрасивый, улеглись по кругу синяки. Они переливаются, из желтого в сиреневый, потому что там, под маминой тонкой кожей, гниет кровь. Я обнимаю ее, и она вдруг плачет, горько-горько и бессловесно, так что я ничего не могу понять и остается только гладить ее по голове. Несколько минут мы так и сидим, несерьезные люди в зале для серьезных людей. В вазе напротив стоят камелии. Они белые, как снег или молоко, или даже как облака, потому что белее облаков я ничего не видел, а у молока и снега всегда есть оттенки. У камелий нет запаха, мама их любит, потому что ароматы других цветов напоминают ей о сестре. Мама плачет, дрожит, и я ничего ей не говорю, потому что в одной книге я читал, что слезы очищают душу и выводят из организма гормоны стресса. Я не уверен ни насчет первого, ни насчет второго, но слезы это естественно, когда кому-то плохо, надо дать им шанс. Наконец, мама успокаивается. Я протягиваю руку и большим пальцем стираю прозрачную, толстую слезу, замершую на ее щеке. Мама вдруг выпрямляется, начинает ожесточенно тереть глаза, а потом становится прямой и смотрит куда-то в окно, взгляд у нее блуждает волнами, то вверх, то вниз.

Она говорит:

— Прости меня, Марциан. Я не должна была тебя так встречать.

— Я могу представить, что ты очень по мне скучала.

Она улыбается, потом смеется, и на этот раз в ее смехе всего хватает. Я говорю:

— В Анцио хорошо и большое море. Оно синее к полудню, в него ныряют чайки и туристы. Еще там вкусная еда и много безделушек. Мне нравится жить в курортном городе. Я целыми днями читаю на пляже, а вечером покупаю дурацкие вещи и занимаюсь сексом с иностранками, потому что они думают, что я красивый и не знают моего языка. Я хочу завести животное, но не знаю какое, и в Анцио только один зоомагазин, но мне всегда лень туда ехать, хотя я ничего не делаю. Там на улицах пахнет сахаром из-за орешков в глазури и сладкой ваты и солью из-за моря. Я тебе много ненужных вещей купил, но ничего не взял, потому что ты сказала, что это важно, и я решил сразу к тебе приехать.

Она слушает внимательно, ни слова не пропускает, я это по ней вижу. Потом берет меня за запястье своей расцвеченной рукой, гладит.

— Я очень скучала, милый. Обязательно хочу, чтобы мы с тобой съездили туда, и ты мне все показал. То есть, все, что не связано с твоей любовной дипломатией.