Страница 2 из 58
Дворец огорожен, ограда высокая и проволока над ней колючая. Это вроде как портит культурный вид, а вроде как часть нашей культуры. Тут сталкиваются два времени, у них происходит авария и получается месиво из металла и камня. Много машин, серьезные люди и их серьезные собаки ходят вокруг, это преторианцы. Стекла пулнепробиваемые, а глаза камер следят за всем, как глаза нашего бога (только они все нормальные). Все это, как кожура, окружает каменную сердцевину — длинный, навалившийся на колонны дворец, такой большой, что по крыше можно совершить послеобеденную прогулку, а арки у него как зубы, повернутые не в ту сторону.
Туристы держатся подальше — всюду таблички на всех языках, предупреждения о том, что проникновение на территорию ведет за собой стрельбу на поражение для желающего узреть, что внутри. Я подхожу ближе, жму на блестящую, металлическую кнопку. Она, наверное, такая тугая потому, что даже тем, кто имеет полное право здесь бывать, папа стремится чинить препятствия. Есть и другой вход (и соответственно выход), он ведет во дворец через подземную крипту. Но им никто никогда не пользуется, чтобы о нем никому не было известно. Так что сомнительная от него польза.
Глаза камер поворачиваются на меня с этим зудящим, стоматологическим звуком, придирчиво осматривают. Наконец, к воротам выходят двое преторианцев, без собак и с оружием наготове. И не с табельными автоматами, а с тем самым, настоящим оружием, с собственной горящей душой, благодаря которой они здесь и работают. У одного пылает кинжал — небольшой и горит, как охваченный красным огнем, а у другого меч блестит, как покрытый инеем и весь прозрачный, будто не металл, а призрак металла. Мне в детстве их оружие очень нравилось, но мама говорила не трогать. Мама говорила, что бог преторианцев, когда они умоляли его спасти их от великой болезни, отщипнул куски от их душ и превратил в оружие. Пока это оружие у них горит, ни одна пуля их не убьет, хоть голову ему разнеси — не умрет. И оружие у них жжется, как раскаленное и плоть оно режет, как масло. Только если они долго свое оружие будут держать, то с ним в руках и умрут. Так от температуры мозг сваривается, а у них — душа. Их бог сделал своими псами, учит их защищать и убивать. Я никогда их обрядов не видел, но слышал, что они друг друга так называют, и бога своего называют Хозяином.
Как ворота за мной закрывают, так сразу все понимают — я тут свой или к тому близок. Тогда начинаются вспышки, фотоаппараты спешат выхватить хоть что-то за воротами, жадно глотают колонны и арки. Потом ворота с лязгом закрываются, сомкнули челюсти и все. Гул туристов становится разочарованный. Я говорю:
— Привет!
Я этих ребят не знаю, они, наверное, новые уже. Я здесь три года не живу и год не бываю, многое за это время меняется. А ребята молодые, крепкие, с неулыбчивыми лицами. Мне интересно про них больше узнать, но они как будто не хотят, так что и мне как будто не надо. Иду молча, с достоинством.
На самом деле дворец вроде как снаружи из камня, но внутри там все металл, он обволакивает всю эту древность, всю эту вечность, поддерживает дряхлые кости истории. Снаружи как будто только дверь железная, а внутри видно, что папин дворец — бронированный. Такой вот папа там след оставил. Каждый император достраивал здесь что-то свое, а папа ничего не достраивал, но все укрепил.
Кодовый замок издает атональный писк, затем всхрапывает, как конь, и я слышу знакомый голос. Кассий говорит:
— Семь-один.
Семь, это я. Один, это впустить. Если бы Кассий сказал «семь-пятнадцать», это значило бы, что меня нужно убить. Но до этого были еще четырнадцать вещей, которые со мной можно сделать. У всех во дворце есть свои кодовые цифры, они сочетаются с цифрами, маркирующими действия. Вот как все просто. Папа любит порядок и цифры, ему нравится, когда чего-то не нужно говорить вслух.
Если папа скажет «шесть-пятнадцать», его растерзает собственная гвардия. Была какая-то такая легенда, даже не одна.
Я оказываюсь внутри, а мои спутники остаются снаружи. Коридор длинный, как звериная глотка, поэтому когда по нему проходишь, кажется, что съели тебя и идешь к смерти. Камеры тоже везде, папа как наш бог — всегда смотрит.
Только сейчас я понимаю, как соскучился по родителям, как мне хочется их обнять. Но меня встречает Кассий, а его не обнимешь — он неприветливый. Кассий один остался из тех, кто здесь был до того, как папа пришел. Ему тогда было шестнадцать, а сейчас стало тридцать восемь. Папе преторианцев было не победить, потому что их никому не победить. Он тогда рассудил, что если кто и сможет ему помочь, так они сами. Папа молил нашего бога, и он сделал ядовитой его кровь. Папины шпионы плеснули ее в воду, она была красной, стала розоватой, когда упала в воду, а потом и совсем потеряла цвет, но суть у нее осталась. Эта кровь заставила их бросаться на всех без разбору, и друг на друга и на повелителей своих. Кассий тоже пил и тоже резал, Кассий зарезал бывшего императора, а жена его с собой покончила. И самого Кассия едва не зарезали, у него остался длинный шрам на шее и до сих пор есть. Только его папа спас. Он тогда вошел в залитый кровью зал, в тот самый, куда мы сейчас идем с Кассием. Он мог Кассия и не спасать, но спас. Выдернул его из-под пылающего ножа. Он Кассия едва коснулся, но от такого оружия шрам приходит с легчайшим касанием. А тот преторианец — он сварился. Он бы все равно сварился, он близок был. Поэтому злые люди называют преторианцев бешеными собаками — они идеальные убийцы с высокой температурой. Как папа к Кассию прикоснулся, так он в себя пришел. Ему страшно стало от всего, и некуда было идти после убийства императора. Так что он даже рад был, что папа победил. Так Кассий стал верной папиной собакой. Он тогда еще был щенком, а сейчас вырос в здорового пса, жуткого.
Я это все знаю от Кассия — он обожает свои военные истории. А я их не люблю, меня от них тошнит. Потому что почти всех их участники — умерли. Хотя, если задуматься, участники всех историй на свете умерли или умрут.
В общем, Кассий начальник преторианской гвардии, самый верный папин пес. Их бог требует от них, чтобы они избрали себе хозяина. Он их небесный Хозяин, и когда они умирают, то отправляются к нему, и, говорят, там в собак обращаются и охотятся для него, и лежат у ног его. А здесь, в этой жизни, они по его подобию выбирают себе хозяина земного. У всех преторианцев здесь это папа, но только Кассий всем сердцем служит ему, потому что папа подобрал его, а не купил. Кассий мне говорит:
— Чего, вернуться надумал? Не справился с микроволновкой? Засунул руку в тостер, чтобы сделать бутерброд? Завернулся в штору и три дня провалялся неподвижно?
Вроде как Кассий папин подчиненный, но он со всеми такой злобный, будто член семьи. Я хмурюсь, пожимаю плечами. Он про нас ничего не знает и про меня думает, что я глупее, чем есть. Я не глупый, я люблю читать и много знаю, просто я как будто в тумане. Когда я на других смотрю, мне кажется, что у них все ясное, а я расфокусирован как бы. Я по-другому глупый, чем он думает, но ему этого объяснить нельзя. Он о нас ничего не поймет, как я о преторианцах.
У Кассия глумливое лицо и светлые, всегда серьезные глаза. Он все время кривляется, и мимика у него подвижная, но глаза остаются замершими, как будто они уже мертвые. Вроде как частично Кассий той войны не пережил.
А частично он и по ныне здравствует, улыбается.
— Нет, — говорю я. — Мама позвала. Она сказала, что важное тут.
— Важное тут! Ты говорить вообще нормально умеешь? Я бы твоему учителю башку отрезал.
— Но ты на ней женился.
— Ну, точно.
Он смеется, а потом вдруг мгновенно делается серьезным. Я от него тепло чувствую, потому что от многих горестей его жизни наш бог обратил на него внимание и смотрит на него с небес. В глубине души и он чокнутый.
— Там правда все серьезно. Ничего хорошего.
— Что случилось? Заболел кто-то?
— Сам скоро увидишь.
Мне становится неуютно и больно как бы заранее, как будто Кассий все уже сообщил, но на незнакомом мне языке. Я спрашиваю: