Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 24

Что-то случилось в мире.

Гудит ветер. Он стихнет, когда ночь раскидает по небу звезды, и луна прольет на землю свой мертвенный свет.

Первый раз он убил явно. Так близко лежал поверженный им враг, что не смог Иван сдержать желания увидеть его лица. Еще трепетало где-то внутри его сердца. Он поджег вторую сигарету. Докурив и эту, присел, перевернул к себе тело стрелка. Посветил Иван фонариком – чубчик белесый, серебряное кольцо в ухе. Глянул в мертвеющее лицо стрелка и сразу решился. Оттянул ворот его добротной куртки – голова безвольно откинулась, глухо стукнувшись об бетон. Иван достал из ножен клинок с широким лезвием. Не раздумывая и не сомневаясь более, стал резать…

Замерло, екнуло сердце и снова ровно застучало в груди.

Долго полз Иван по снежной грязи.

Давил на шею автомат. Мешался и сваливался все время в сторону рюкзак с добротными натовскими берцами и головою стрелка.

Скатился Иван в свой окоп в глинистую грязь.

Он сидел, прислонившись спиной к холодной земляной стенке окопа. Его трогали за плечи, трясли, совали под нос фляжки, чиркали зажигалками. Он ничего не слышал и не видел, – он снова оглох, как тогда, в первом своем смертельном бою. Он был не пьян. Но он впервые в жизни ощутил себя мертвецки пьяным – так, что все понимал и думал беспрерывно, но сделай он шаг – и рухнет лицом в жижу под ногами, и не встанет, захлебнется в этой вонючей слизи.

Ивану выдали новое «хэбэ» и бушлат. Старшина ворчать стал: чего это солдату такое исключение – только ж меняли, три дня как. Данилин сказал, что по личному приказанию командира батальона.

Солдаты катали голову по крышке снарядного ящика. Савва, друг Бучин, веселый узкоглазый калмык, говорит:

– Слышь, братан, дай я ухо отрежу? Нож тебе подарю. – Он вертел перед Иваном трофейным клинком с кровостоком, кричал: – Буча пацан. Пацан сказал, пацан сделал. Это этот, да, лыжник, финн?

– Иди ты, Савва, со своим ножом, – беззлобно посылал его Иван. – Прибалт это, дурья твоя башка, биатлонист.

– Э, брат, ты у него нашел деньги, да? Им, говорят, за нас платят долларами? Делись, да, – гогочет Савва.

– Ботинки я снял с него. Вон стоят. Добрые ботинки. Режь ухо, мне не жалко. Ботинки себе возьму.

Они стояли на позициях еще три недели. Потери были, но незначительные. Скоро войска взяли Аргун. В газетах писали, что война ненадолго: боевиков придавили на всех направлениях, и они хотят замиряться. Иван плохо разбирался в политике.

К весне Ивана сняли с передовой и отправили дослуживать в родную часть.

Перед отправкой позвал Ивана взводный Данилин. Иван вдруг заметил, что глаза у старлея голубые – небесного цвета. Такие бывают только у детей и десантников.

– Ты вот что, Знамов, – Данилин будто собирался с мыслями. – Представить тебя решено к ордену, – и вдруг совсем не по-военному, не по-уставному, просто, как друг и товарищ фронтовой, сказал: – Ты только помни, Буча, всегда помни, озвереешь, не сможешь жить среди нормальных людей. Оставайся человеком даже на войне.

Старший лейтенант Данилин погиб за две недели до Ивановой демобилизации.

Когда ехал Иван на дембель, про Данилина не думал и о словах его не вспоминал. Мечтал о бане – как затопит отец. Как на пасеку они с соседями Болотниковыми поедут, раков на Дон ловить. Вообще, о новой жизни думал.

А старое?

Что ж, отпустит потихоньку. Молодой он – чего ему?

В Волгоградскую степь весна приходит в конце марта.

В апреле уже рдеют на пологих курганах тюльпаны; птица степная щебечет, а которые с ветром вернулись из чужих краев, бродят по черной маслянистой пахоте, привыкают к запаху родной земли.

Двор Знамовых в Степном не хуже других: дом еще советской постройки белого кирпича на две семьи, палисадник с теплицами, георгины у крыльца.

Года два как поставил отец Знамов баню. Ивана в армию проводили и начали строиться. Соседи Болотниковы, что жили с ними через стенку, помогали. Отец их, да старший Игорь выпивали крепко. Иванов-отец этого дела не любил, но терпел. Как всякие добрые соседи привыкли Знамовы и Болотниковы друг к другу. Так – в согласии и ссорах – жили уже много лет. С младшим Витькой соседским, тридцатилетним хитрющим, но трудолюбивым детиной, да со своим кадыкастым Жоркой, пятнадцатилетним подростком, и построили за неделю.

В письмах мать упоминала про баню.

Иван всю дорогу чесался от нетерпения, мечтал, как приедет, раскинется на горячей полке и задохнется от березового духа.





Как вернулся Иван домой, стали его расспрашивать про войну.

Иван герой!

С материной работы приходили женщины, с отцовой мужики-механизаторы. Подопьет народ – и к Ивану: расскажи, что ж там на самом деле было? По телевизору одно говорят, в газетах другое пишут. В городе, передавали по местным новостям: хоронили какого-то мальчишку-солдатика совсем молоденького, а перед гробом несли фуражку его и медальку на подушечке. Мать гостям подливает – ну, чего к парню пристаете? Сама слезу смахивает, чтоб Иван не видел.

Вышли с мужиками курить.

По небу – облака. Так плывут, будто в ряд выстроились, шеренгами стройными, колоннами.

Ветер задул – ву-у-у, ву-у-у-у.

Облака высоко. Их ветер гулящий степной не достанет. Там, в выси, свои потоки – восходящие.

С мужиками понятней объясняться. Женщины они что ж – сразу печалиться, плакать. Мужики по-деловому выспрашивают – все служивые в прошлом – про тактику, вооружение современное.

Хмельно Ивану – хорошо.

Но будто тяжесть какая внутри у него появилась, даже рукой провел по груди, словно хотел проверить, не забыл ли он снять бронежилет. Одно время таскали «броники» и днем, и ночью – так привык, что, когда скинул на первую после боев помывку, чуть не взлетел, такая легкость ощутилась. Теперь же, наоборот, тянет и тянет.

Иван стал рассказывать.

Хотел как вспоминалось всегда. Но вдруг запутался. По новой начал, снова не в ту сторону. То про окоп с водой по колено, то вдруг рассказал, как наст хрустящий пробовал кирзачом и радовался, что по ледяному будет легче ползти, чем по грязи.

Послушали мужики, покурили и дальше за стол. Песни, как водится, запели.

Мать вышла к нему, смотрит на сына – сказала б ласковое, а не может. Иван чувствует ее взгляд, понимает – хочет она оградить его, уберечь от расспросов, да пьяных разговоров. Только, что ни скажи, Ивану все в грудь, в грудь отдает. Мать-то знает, молчит поэтому. Постояла и пошла в дом.

– Не застудись сынок, после бани ведь. К вечеру свежо тянет.

– Ща, мам, приду.

Долго сидели мужики, пока все не спели.

В конце, когда расходились, плясать народ пошел, и кто-то уже на улице звонким хулиганистым голосом выдал:

– А у миленка у мово, а рубаха пестрая. А ничаго, шо пестрая, была бы шишка вострая.

Дальше, как с цепи… по всему селу. Так оно и жить веселее, когда с матерком да пошлятинкой.

Долго Иван ворочался – все заснуть не мог.

Терзала его ночь.

Уснул, и снилось ему всякое – с трататаканьем, с голосами и свистом – суматоха, шум-переполох, одним словом.

За первый месяц после «дембеля» Иван «наел сала», как старший Болотников выражался, раздобрел, округлился в плечах. Попьянствовал пару дней – надоело. Стал с отцом копаться в делах по хозяйству. Руки мозолями ободрал – заросло, зарубцевалось быстро.

Болота все тянет за рукав: пойдем, сосед, водки пожрем, наших помянем! Болота «афганец». Ноги у него правой нет по колено.

Когда Иван учился в пятом классе, к ним на 23 февраля в школку Болотников-старший приходил. Орден, Звезда, на пиджаке. Учительница сказала, что Болотникову от государства выделили квартиру как воину-интернационалисту. Школьники Болотникова поздравляли: девчонки дарили цветы – красные тюльпаны, а мальчугня стояла рядом и завороженно, как и положено глядеть на героев, смотрела на белоглазого дядьку с отвисшим животом и проплешиной в полголовы. Дядька морщился, тер себя по лысине, а когда, заговорил, пахнуло от него знакомым по-деревенски – таким, что и рассолом с утра не заглушить. Про войну рассказывала учительница, как честно выполняли наши земляки интернациональный долг. Иван только тюльпаны и запомнил, лысину болотниковскую, а еще – когда брючина задралась, под ней вместо ноги оказался оранжевый протез, и в половину его натянут носок черный с дыркой.