Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 100

— Все-таки странные эти люди, которые перебираются в Москву, чтобы всех обогнать. Они полагают, что только они все могут. Разрешить, запретить. Будто без них уже вообще никто ничего не сообразит. Странный взгляд на вещи, ты не находишь?

Стены, дверь, даже простыни — все в комнате было пепельным. Сквозь потолок негромко, но вполне отчетливо доносился вой собаки с милым именем Эльза. Не зажигая света, я протянул руку — бутылка была здесь. Если на то, что происходит в пять утра, не делать скидки, так на что ее еще делать?

Моя ночная гостья, звали ее Олей, спала, одиноко укутавшись своим одеялом. В течение полутора лет, что мы были знакомы, у Оли возникли свои маленькие привычки, которые крепли от вечера к утру — просыпаться под отдельным одеялом было одной из них. Я не видел здесь особой логики, раз уж постель одна, и раньше, помнится, второе одеяло нам не требовалось, но прошло время, и как-то Оля мне сообщила, что под отдельным одеялом чувствует себя гораздо независимей. Тут тоже были нелады с логикой, но я не спорил. С некоторых пор Оля все строила и строила между нами какую-то стену. Положит кирпичик и смотрит на него как на достижение, а сама уже обдумывает, куда бы положить следующий. Раньше ей нравилось, чтобы свет горел у нас всю ночь, совсем приглушенный, где-нибудь в углу, но чтобы обязательно горел. Проснешься, а она на тебя смотрит. В чем дело?

— Да так, — говорит. — Ничего.

И вздохнет, и прижмется.

А потом стала гасить свет сама, и теперь, если ночью его зажечь, лицо ее искажается, как от боли…

— А если свечку? — спросил я как-то. — Свечку можно?

Когда она не отвечала, это никогда не казалось грубостью, не отвечать она умела удивительно необидно. Просто понимаешь, что вопрос был ни к чему.

Если я хотел заглянуть ей в глаза, это надо было делать вечером — вечером это еще могло удаться, утром — никогда. Глаза, лицо, всю себя утром она норовила не показывать; проснувшись, лежала неподвижно несколько минут, приходя в себя, затем мгновенно собиралась, будто рассвет, если бы он застал ее у меня, грозил ей чем-то роковым.

Я до странного мало о ней знал. Не знал, например, даже того, сколько ей лет. Иногда мне казалось, что по возрасту она годится мне в дочки; в другой раз слово, сказанное ею, обнаруживало, что она видит меня насквозь. Хотя, конечно, одно не исключает другого. Я не знал, что она говорит дома, возвращаясь на рассвете, да и о семье ее, признаться, сведения я имел самые скудные. Кажется, у нее были мать и отчим, и, возможно, отсюда (отец-то был неродным) и возникала ее полная независимость, как какая-то плата за то, что не мешает им жить, как они хотят. Время от времени я задавал ей вопросы о ее семье, но ответов на них не получал.

— К чему это вам? — говорила она. — Это что-нибудь изменит?

Оля работала в аптеке, но никогда не приносила с собой аптечных запахов. Если я звонил ей через день после встречи, голос ее тихо шуршал, как песок в песочных часах. Если звонил через месяц, она несколько секунд молчала.

— А, это вы, — говорила она, и я слышал звуки взбалтывания чего-то жидкого. — Наконец-то приехали.

Если я говорил ей, что никуда не уезжал, то она опять что-то взбалтывала, а потом молчала, как бы давая осесть на дно осадку лжи.

— Я вас тут как-то вспоминала, — говорила она. Это было самое злое, что она умела сказать.

Серые тени медленно ползли по серым стенам. Мной овладело ощущение, что я — это не я, а какой-то челнок, на котором перевозят с одного берега на другой что-то отчасти, но лишь отчасти мне знакомое. Груз везут издалека, и до меня все заботились, чтобы он отправился дальше. Только я об этом не забочусь, потому что не знаю: куда это — дальше?



Этажом выше снова завыла чертова собака. Слышно вообще-то было еле-еле, дом наш строили как нужно — тут даже полы и те как упавшие крепостные ворота.

Оля быстро и бесшумно собиралась. Никакой помощи утром она не выносила, никаких проводов. Я лежал и слушал тихий плеск воды в ванной. С самого вечера Оля только тем и занималась, что доказывала мне и себе — мы друг другу никто, и чем ближе к ее уходу, тем судорожнее были эти попытки… Какой там кофе. Раньше я пытался ее провожать, но со временем это превратилось бог знает во что — на улице она просто не знала, как от меня скорее избавиться. Все, что я мог сделать сейчас, чтобы она не начала метаться, — это лежать, не зажигая света, до того момента, как она тихо наклонится надо мной перед тем, как щелкнуть замком.

Вот она вышла из ванной, вот тихо подходит.

— Оль…

Влажная узкая ладонь закрывает мне рот. Оля убирает ладонь, лишь убедившись, что замолчал я достаточно надежно. Разговаривая при ней по телефону, я раз сказал кому-то, что настоящая работа бывает лишь утром: если что и удается, то лишь по утрам, да и то если перед этим не выболтался. Это сказал или что-то вроде. И вот результат… Но разве можно нынче представить, что вскользь оброненное тобой для кого-то станет неукоснительным руководством? Оберегать во мне… Да что во мне оберегать-то? Я ведь два года ничего путного не могу написать! Чего тут еще ждать? А разве на этакие микротоки нынешняя жизнь рассчитана?

Олины шаги удаляются. Тихий щелчок замка.

И я лежу, слушая, как подвывает надо мной собака, и больше не могу заснуть.

Почти невероятно, но не только отец мой и дед, но даже прадед жили здесь. Кругом только и слышишь, что о переездах и обменах, а мне понадобилась лишь перегородка, чтобы отгородить себе часть квартиры, в которой жили мои дедушки. Я бы должен, кажется, многое о них знать, но, когда появилось такое желание, узнавать было уже не у кого. Остался, правда, еще гараж — каретный сарай прямо под моей квартирой, в котором стоял когда-то автомобиль деда. Дед не был богатым человеком, просто авто, так тогда это называлось, было его страстью. Наряду, естественно, с хирургией.

Стоп! Я вспомнил еще об одном деле. Не сегодня ли? Запрет на выключатели уже был отменен, я зажег свет и, жмурясь, добрел до книжной стены. Суворинский «русский календарь» сам открылся на нужной странице, я ее загодя заложил. Все правильно, второе апреля по новому стилю. Именно сегодня мне и нужно было встать, пока еще никто в доме не встал.

Я оделся и спустился во двор. Вдали по Литейному, подковырнув с края тишину, прошел служебный трамвай. Клавы еще не было, и я пересек двор и вышел за ворота. Рассветный сумрак уходил так, как слезает с переводной картинки папиросная бумага. Ближние предметы уже окрасились и приобрели четкие очертания, а дальние дома еще неокончательно вышли из серой немоты, и шаги одинокого пешехода, которые были слышны издали, лишь подчеркивали, что весь город еще спит.

Особое все-таки это время — рассвет. На рассвете трудно врать и притворяться, на рассвете невозможна болтливость, на рассвете тебя томит понять, что же ты есть и куда движешься, вот и сейчас на рассветной улице вдруг почудилось, что вот-вот откроется что-то такое, чего раньше никак не мог постичь. Но мне предстояло сейчас и притворяться, и вовсю болтать.

Я вернулся во двор.

Клава, ради которой я заложил страницу в календаре, уже мела вдоль дверей гаражей подсохший от морозца асфальт. Мела она как раз около моего гаража, но когда меня заметила, то сразу отошла к другому. Рассвет, зеленый ватник, метла… Нет, конечно, мне не нужно будет только притворяться. При виде Клавы у меня всегда действительно щемит в душе. Немного, но щемит. Однако не надо преувеличивать, говорю я себе, таких, как Клава, довольно много, а ты ни ради кого из них не вскочил бы в такую рань. И это тоже верно, не вскочил бы. А вот ради Клавы — другое дело. На сегодня у меня уже давно кое-что намечено.

Не здороваясь с Клавой, делая вид, что ее не вижу, я прохожу к своему каретному гаражу и начинаю возиться с замком. Почти физически я чувствую, как Клава сжалась. Я знаю, на кого она сейчас похожа. На ведьму она похожа, а еще на себя саму несколько лет назад. Знала бы она, чего стоит мне мое молчание.