Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 135



— Что, не нравится? — снисходительно кинул в руку Салфета очередную карту Бугор. — А ты поди… да перекуси. Дудку эту самую. Чем зубами попусту скрипеть.

— И перекушу! — сразу же успокоился нервный Салфет. — Чего доброго, не справлюсь с собой — и перекушу!

Соседом моим по койке и совладельцем тумбочки оказался беспокойный, постоянно озабоченный, беспрерывно вслух рассуждающий, крепко изношенный мужчина с какими-то истертыми чертами запущенного, давно не бритого, не мытого, не смотревшегося в зеркало лица, таящего в себе что-то едва уловимое от прежней, интеллигентной «оснастки». Величали его Талмудистом. Прежняя профессия — учитель. Кажется, словесник. Во всяком случае — не математик. Склонен фантазировать, строить воздушные замки. Себя, естественно, считает непризнанным философом. Когда мы с ним поближе сошлись, а точнее — впервые заговорили друг с другом, Талмудист сразу же на доверительный шепоток перешел и, положив голову чуть ли не на мою подушку, предположил:

— Хотите откровенно? Вы — нездешний.

— А вы что же… отсюда родом? — отодвигаю подушку от его пропахшей чесноком бороды.

— Просто улавливаю ваши растерянные взгляды. Вы — ненадолго. Вынужденная посадка? Обчистили, в карты продулись?

— Я — проездом. Деньги на билет зарабатываю.

— Тогда совет: денег в получку не берите. Кладите их на депонент. Питайтесь по талонам. Киряете?

— Не особо.

— Забудьте. Иначе не пересечь вам Татарский пролив до скончания дней. Как вот мне. Уловили?

— Уловил. Пересеку. У меня — цель.

— У моего покойного папы тоже была цель, и где они теперь, оба два, папа с целью? Вы кто, извиняюсь, по специальности? Технарь или… слова, слова? То есть — гуманитар? Я же вижу, с кем дело имею. Вы — не работяга. Может, спортсмен? Знаменитость бывшая?

— Какое вам, собственно, дело? Я — ваш сосед по койке. И все. Достаточно. Зовут меня Вениамин.

— Веня?! Прекрасно. Городское имя. Тогда вы меня поймете. Вот, к примеру, всяческие дома в нашем государстве имеются. За исключением домов терпимости — на любой интерес. Дом культуры, Дом быта, Дома малютки, ну, там… подскажите еще, Дом просвещения, детские дома, Дом рыбака, пищевика, Дом ритуальных обрядов.

— Дом бичей! — выкрикивает обладающий острым, нервным слухом Салфет.

— Вот, вот… — печально задирает над правым глазом огромную черную, невероятно подвижную бровь Талмудист. — А почему бы не открыть, скажем, Дом духа или Дом духовного просвещения? Не религиозного уклона, а просто нравственного? Дом нравов?! Разве плохо? Не отжившую свое синагогу, а Дом совести, к примеру. Или вот… Машины легковые, с позволения сказать… — неожиданно переступает Талмудист с одной темы на другую. — У современных легковушек лицо сплюснутое, обтекаемое, летающие тарелки какие-то! Надоело. Плоское все, пластиковое. Холодное. Не греет. А ведь машины сегодня не только средство передвижения, машина — друг человека. Ближе собаки. Лично я, при первой возможности, покупать бы… лепешку на колесах не стал. Такие скользкие, пронырливые формы оскорбляют мой эстетический вкус. Мне другое мерещится. Я вижу… этакий славный комодик, этакое бюро разлюбезное, под красное дерево — в стиле ретро. Со всевозможными блямбочками блестящими, с выкрутасами подвесными, с клаксонами в виде груши. Эх и спрос был бы! Среди таких, как я, романтиков, естественно. И название новой марки — «Ретро»! Чем не имечко для малолитражки? Скорость у нее, да и вся плоть материальная, пусть бы была современной, а мордаха, обличье, экстерьер, так сказать, — древний, основательный, очаровательный чтобы! А?



— Под такие комоды у нас в Сибири дорог нету. Дороги сперва построй. И не в стиле ретро, а бетонку нерушимую, — опять вклинился «посторонний» Салфет, успевающий банковать и одновременно улавливать речи Талмудиста. — Финтифлюшек захотелось! Блямбочек! Сейчас не комод, сейчас — снаряд, ракета! Вот стиль. Потому и плоское все, заостренное, что на человека нацеленное. В воздухе грозой постоянно пахнет. Летом и зимой. А… не завитушками.

— Сколько ни живи, всегда этим пахнет, — дыхнул на Салфета чесноком Талмудист. — Чуть что — оружие применить грозят. На земле, в небесах и на море. Теперь вот — в космосе… А я так считаю: не тогда страшно, когда грозят, а тогда, когда применяют. Молчком, как фашисты в сорок первом. Без предварительного пардону, то есть без предупреждения. А грозят, значит, сомневаются еще.

* * *

Тело мое, бежавшее людского общения, расслабленное и одновременно затекшее, склонное к преждевременному заполучению пролежней, постепенно унывало. Воля моя, подточенная неприятием насущной пищи, становилась рыхлой, как перловая каша.

На четвертый день «великого отказа», тайно от всех и от собственного самолюбия, пришлось вздрогнуть и восшевелиться. Руки, замлевшие от неподвижности и нехватки калорий, судорожно ощупали пустые карманы моего более чем скромного гардероба, навели тотальную ревизию портфелю и где-то, чуть ли не под его подкладкой, обнаружили некий расплющенный, деформированный земным притяжением, лепешистый сверточек, как выяснилось позже — кулек с остатками соевых (под шоколад) «Кавказских» конфет, слипшихся на дне кулька в этакий битумно-гудронный булыжничек базальтовой прочности.

Так я и не смог припомнить, где, по какому поводу употреблял в своей жизни эти конфеты. Скорее всего — в одной из командировок по Сахалину, когда приходилось устанавливать контакты со встречными людьми, заедая гостиничные разговоры чем бог послал.

Прокуренные зубы мои, как пули от Кавказского хребта, отскакивали от окаменевшего лакомства. И тогда я решил пытать себя еще одной изощренной пыткой, а именно — не есть пищу как положено, не кусать ее, не терзать зубами, а вдыхать носом. Иными словами — не жевать, а всего лишь нюхать.

Применив такой небывалый способ насыщения, я мог бы питаться этими конфетами всю дорогу, а также всю оставшуюся жизнь, завещав сладкий монолит ближайшим родственникам. Но… случилось элементарное: тело мое, отринув указания воли, нашло возможность проникнуть в сладкую истину своими силами. Где-то к полудню тряского вагонного дня язык мой, ласкавший и одновременно плавивший доисторический леденец, уперся в… посторонний предмет! Внутри лепешки, как первобытная мошка внутри янтарной смолы, обнаружились… двадцать пять рублей — фиолетовая бумажка, сложенная вчетверо и каким-то образом внедрившаяся в чуждую ей среду обитания.

С каким упоением, с какими филигранными предосторожностями возвращал я неожиданный четвертачок к суетной жизни, воскрешал его законсервированные возможности. Долго и ласково отмачивал под краном, смывая с него посторонние наслоения, водил по нему казенным обмылком, затем сушил на ветру, выставив в отверстую форточку на манер флажка. И в мутном зеркале глаза мои благодарно сверкали, губы не переставая извлекали из недр сердца улыбку, вялые, голодные ноги напружинились и теперь пританцовывали. А как же: это была не просто денежка, не просто казначейский билет, но приглашение к лучшей жизни!

В купе возвратился я преображенным. Должно быть, в облике моем вызрело что-то новое: от всего существа моего теперь извергались в пространство какие-то свежие веяния, лучились токи, выстреливались флюиды, вследствие чего поведение попутчиков также трансформировалось. Не сговариваясь, глянули они на меня как на человека… проверяющего документы — с удивлением и одновременно с заискивающим вызовом. А Купоросов нерешительно, как на тонкий лед ступил, улыбнулся, поинтересовавшись:

— Что… Венечка, никак отпустило? Как говорят в бане после первой поддачи.

— Спасибо, — отвечаю. — Действительно, как-то лучше.

— В дороге оно… завсегда, — подхватывает Чаусов. — Особливо в летнюю пору. Съел чего-нибудь не по нутру, порченое али немытое. По себе знаю. Пучит, спасу нет…

Однако к сочувствующим речам попутчиков я не присоединяюсь, решив отдохнуть от благого потрясения наедине. Весело вспархиваю на третью полку, достаю из отсыревшего кармана рубашки выстиранную «наличность» и начинаю обжигать ее взглядом, сушить и ласкать до тех пор, покуда реанимированный банкнот стальной мембраной не зазвенел в моих пылающих руках.