Страница 20 из 135
Подлокотникову ответил Чаусов. Не так мощно, как следовало. Старик малость отклонялся от темы. И все-таки молодец: после его укладистых, увесистых, будто кирпичики в стенку, слов проповедник приутих, к земле, как кот, прижался, словно его студеной водой окатили.
— Вот вы… по-ученому нас, как щенят носом… в этот самый агоизм ткнули. И слюной брызгаете от злости. Каленым железом по лицу обещали.
— Да не лицо вовсе поминалось, папаша, а — личность! Мня-я… О личности я, о частном заикался.
— А личность и есть лицо. Лик. На нем, как на чистом листе бумажном, вся душенька пропечатывается. А вы… каленым ее железом! Не личность, а бесчестную, нетрудовую наличность каленым-то проклеймить! Будто опухоль зловредную! Тута я с вами в полном согласии. В энтом мероприятии государству я завсегда помощник. Вот куда и смотреть, и слухать, и нюхать надобно, в направлении каком. Государству помощником быть, а не клещом на ём висеть. Потому как государство у нас особое, ни на какое другое по похожее. Единственное на всей грешной земельке. Нету ему равных. Таку лямку тянет супротив всех старых привычек, такой груз на себя взгромоздило безмерный — за идею новой жизни стеной встало! За что, думаешь, драчка идет? За разносолы всякие, за тряпки модные, за книжечки сберегательные? Не, куманек! Да разве энти разносолы навозные стоят всей кровушки народной, в боях пролитой?! Ни в жисть! За правду идет сражение, за идею справедливую, добром меченную. Вот. И мы — победим. Теперь уж я окончательно в этом уверен. И помимо прочего всего, знаете, почему в окончательное убеждение вошел? Потому что у нас одна партия, одна линия, один людской интерес исповедуется, потому что кратчайшей дорогой идем, без отклонений, без баловства. Вон на западе — сколько самолюбий, столько и партий, столько тропочек окольных — к смыслу. Такая дымовая завеса от всех ихних соображений, не приведи господи! А у нас дорога прямая. Сильнее мы. Через нас, через Россию-матушку совецкую, весь мир к правде той выйдет в конце концов.
…Страшно хотелось курить. Пришлось покинуть убежище и пройтись по составу, отпрянув от своего вагона как можно дальше, и там, на окраине поезда, в вонючем тамбуре, возле туалета, у совершенно незнакомого человека стрельнуть сигарету.
Исполнил я эту, как мне казалось, весьма щекотливую акцию ужасно неумело. Прежде всего — позаботился о маске: покинув родимое купе, вороватым жестом надрючил очки на нос, после чего, как мне казалось, стал неузнаваемым.
Повстречав на пути курившего человека, я, не поздоровавшись с ним, для начала зачем-то нахмурился, затем долго объяснял одалживателю курева, зачем-почему я перед ним унижаюсь. Молодой еще мужик, можно сказать, парень, в синей шуршащей куртке, с лицом, набрякшим недавним сном и крепленым «эликсиром», обросший, как первобытная женщина, выцветшими, линялыми лохмами цвета необработанной овечьей шерсти, раскупорил затекший глаз и долго не понимал, что от него хотят.
А я все лепетал про какие-то непредвиденные обстоятельства, проклиная свой тусклый голос. И тут субъект, пошуршав трескучими, громкими карманами, извлек металлический рубль и, держа его в полуоткрытом кулаке, словно в ковше экскаватора, протянул в мою сторону:
— В-владей!
— Да в-вы что! Да не поняли вы ни черта! Мне закурить. — И тут меня осенило: нечего миндальничать! Прочистив горло, металлически-отчетливо, можно сказать, в приказном порядке потребовал я сигарету.
— Чего, чего?
— Сигарету!! — рявкнул я что было мочи.
И тогда сработало. Из одного шипящего кармана сонный человек извлек пачку «Веги», из другого — спичечный коробок с одной-единственной спичкой. Но этого было достаточно. И я вдохновенно закурил.
* * *
Анализируя мотивы своего побега из сердечной неволи, из паутины «энергетического поля», распространяемого на меня образом Юлии, побега, столь же осуществимого, как, скажем, побег из Солнечной системы при помощи утробного пара, расскажу теперь об одном эпизоде шестимесячной давности, как мне кажется, многое в наших с Юлией отношениях объясняющем.
Случилось мне по заданию редакции выехать на аварийную буровую, к нефтяникам. В пяти километрах от города вот уже вторые сутки днем и ночью, ревущая вулканом, фонтанировала вспыхнувшей струей попутного газа надолго, если не навсегда, загубленная нефтяная скважина. Даже в полдень факел пожара хорошо был виден из города. Буровая установка и весь ее инструмент — вся элегантная конструкция в момент взрыва разрушилась, будто собранная из деталек детского конструктора. Остатки сооружения оплавились, будто восковые. На месте взрыва постепенно образовалась необъятная воронка-озеро с огнедышащим кратером посередине.
На редакционном «уазике» подскочили мы к буровой, когда в небе стемнело. Дело было осенью, и дни гасли рано. Со свистом летели в непроглядную высь куски породы, вода, ошметья грязи, плескалось пламя, рваный дым стремительно возносился на плечах фонтана к наплывавшим со всех сторон любопытным облакам, подсвеченным от земли стоячим, трубным костром. И все это дикое зрелище гигантским древом вставало из воронки и так шаталось, раскидываясь, разветвляясь огненными лапами, лохмато ширилось, врастая в мокрое, откликнувшееся мелким дождиком небо.
Газ, под давлением вырывавшийся из скважины, иногда как бы отталкивал огонь от земли. Иногда на прозрачный, незримый у своего основания ствол фонтанного древа порывами набегал дождевой, холодный ветер, менявший направление, и то, что неиссякаемой лавиной сыпалось прежде в определенном беспорядке, начинало сыпаться без всякой определенности.
Вся аварийная территория была, конечно, оцеплена пожарниками, спасателями, даже солдатами местного гарнизона. Огонь пытались сбить выстрелами из пушек, затем свалили в кратер и взорвали там списанную пятитонку, загруженную взрывчаткой; а недавно приступили к бурению наклонной скважины с таким расчетом, чтобы попасть ей в ревущее горло — сотней метров ниже от «выхлопного отверстия».
Забегая вперед, скажу, что скважина укротила себя своими силами, то есть осыпалась, заткнулась на какое-то время. Потом в нее сбоку закачали не одну цистерну цементного раствора, забетонировали, заглушили прочно. Что было в итоге — не знаю: через полгода я уехал на материк.
А тогда, в разгар бедствия, стояли мы с дядей Васей, нашим фотографом, возле редакционного «уазика» и, не стану скрывать, любовались уникальным зрелищем. Дядя Вася щелкал затвором, а я откровенно и зачарованно глазел, так же как глазели и глазеют на пожарах всех времен и народов не только скучающие обыватели, но и любой смертный, и семи пядей во лбу — в том числе. Хорошо помню, что стояли мы с дядей Васей не где-то отдельно от всех, а именно в толпе, не выдвигаясь из нее, не выпендриваясь, а скромно «сливаясь с массами».
И вдруг, помимо свиста всеобщего, над нашими головами раздался этакий автономный, ничего хорошего не обещающий, самобытный посвист. «Массы» кинулись врассыпную… Впоследствии, объясняя случившееся, вспоминали: ветер резко усилился, а может, и направление временно переменил, во всяком случае — весь грандиозный факел малость пихнуло в нашу сторону, обдав увесистыми «брызгами» взволнованных зрителей.
На всю немалую, около ста человек, толпу свалился тогда один-единственный камушек. Размером с грецкий орех. Но угодил он почему-то в мою голову. Отчетливо помню: удар — и сразу же вопрос: почему? За какую провинность? И догадка: мать с отцом обижаю, уехал, за два года двух писем не написал.
Как правило, до глубокой осени, до появления белых мух, ходил я простоволосым. Однако тем днем, отправляясь в дождливый рейс, прихватил «гребешок» — вязаную лыжную шапочку. Держал ее в кармане куртки. Но когда над нами по-особому засвистело и мы все побежали, овеянные грязными брызгами, исторгнутыми из нутра озлившейся матушки-планеты, машинально рука моя выхватила эту шапочку и вместе с другой рукой накрыла шапочкой голову. Не думаю, что именно изделие легкой промышленности спасло меня от неминуемой гибели. Удар был ощутимым, но не смертельным.