Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 3

Терновский Евгений

Свободный человек (памяти Андрея Амальрика)

Евгений Терновский

Свободный человек

(памяти Андрея Амальрика)

В последний раз я видел Андрея Амальрика в Швейцарии, в Сэн-Галлене, в 1977 году. Мне запомнился моложавый, сухощавый, стройный, в элегантном сером костюме и галстуке с малиновыми разводами. Ни малейшего следа привычной советской мешковатости и провинциальной застенчивости: быстр и энергичен в движениях, внимателен и жив в беседе. Несколько резкий, но приятный голос. Как у большинства людей, десятилетиями носящих очки, цвет его глаз с трудом определим, но взгляд пристален и насмешлив. Характерный жест - увлеченный разговором или собственной, внезапно пришедшей мыслью, поднимает красивую худощавую руку - и продолжает отмечать ритм собственных фраз, как бы дирижируя собственным размышлением, как те, кто слышит музыку слова и музыку мысли.

Несмотря на десятилетия лагерей и ссылок, а также приближавшееся сорокалетие, Амальрик меня всегда удивлял юностью своего облика. Я знал его и юношей, почти подростком, с лихой шевелюрой, в неизменном зеленом свитере. Если не ошибаюсь, впервые я увидел его в ледяной Москве начала шестидесятых годов у моего знакомого А. Ч. В первую встречу Амальрик мне показался заносчивым, неприятно ядовитым в суждениях, но, несомненно, умным и даровитым. Ко мне он отнесся дружелюбно. Круг наших интересов был слишком разным: я тогда бредил поэзией, французской литературой, философией и богословием, то есть тем, что его мало интересовало. Но помню один случайный и любопытный разговор на Садовом бульваре, где мы провели несколько часов в разговоре, в котором он безоговорочно осуждал гонения на Церковь - и столь же безапелляционно утверждал, что отсутствие этого гонения ничего не изменит в советской жизни. Мысль о том, что прекращение преследования верующих брутальной властью мыслимо лишь с падением оной власти, в наши юные головы не приходила.

Затем было множество встреч, всегда случайных, как например, у художника Владимира Яковлева, где-то на окраине Москвы, в мрачном барачном строении. В небольшой промозглой комнате подслеповатый Володя, как его звали друзья, склонив набок несоразмерно огромную черноволосую голову, сидел на кровати и щурился, рассматривая собственные гуаши - в основном изображения виртуальных цветов, а затем швырял свои творения на пол. Амальрик бережно собирал их и передавал полному человеку средних лет, с изумленным выражением лица, молчаливо сидевшему поодаль. Он пугливо - если не с ужасом - осматривал яковлевскую трущобу, хотя, вероятно, не первый раз посещал бедные пристанища художников-диссидентов. Андрей продолжал пылкий разговор с отцом Яковлева, стоявшим в дверях высоким статным человеком лет шестидесяти. Начатая до моего прихода, эта перебранка сводилась, если я правильно понял, к тому, что отец радовался, что его больной сын нашел столь безобидное времяпрепровождение, как живопись, но не видел в его творениях ни драхмы искусства. Между прочим, таковым же было отношение отца Тулуз-Лотрека к своему гениальному и несчастному отпрыску. Амальрик с юношеской запальчивостью настаивал, что "нужно учиться видеть живопись", что вызвало у Яковлева-отца раздражительный поток - почти брани ("Вы знаете, молодой человек, я жил в Европе и мне известно лучше, чем вам..."). Как оказалось впоследствии, Амальрик привел к Яковлеву какую-то советскую знаменитость, то ли биологии, то ли атомной физики, которая покупала картины художников-диссидентов. Замызганное такси терпеливо ожидало ученого у барака - событие в этом пролетарском квартале столь же необычное в те времена, как императорская карета, запряженная цугом. Когда коллекционер удалился, мы отправились к ближайшему метро. Андрей увлеченно рассказывал о другом художнике, Анатолии Звереве, которого он без всяких колебаний зачислял в плеяду великих живописцев. Он собирался организовать его выставку и написать монографию о нем. Разговор продолжался на садовой скамейке близ метро. Мы расстались через час, - и снова встретились в иной стране, в ином времени и в иных пространствах, вероятно, через четырнадцать или пятнадцать лет. Почти все эти годы Амальрик провел либо в ссылке, либо в тюрьмах и лагерях, едва не умер от менингита в лагере, опубликовал на Западе несколько книг и стал наиболее знаменитым советским диссидентом, за исключением А. И. Солженицына.

Через два года после моего приезда в Париж ИМКА-Пресс организовала выступление Амальрика. Я думаю, это было зимой 1976 года. Признаюсь, что ни тема выступления, ни последовавшие за ним традиционные вопросы-ответы мне не запомнились. Помню лишь его неожиданно помпезное обращение к весьма простецкой эмигрантской публике, собравшейся в зале: "Многоуважаемые дамы и господа!" Дамы и господа дружно рассмеялись, что ничуть не обескуражило оратора.

Через несколько дней Амальрик появился в квартире Владимира Максимова на улице Лористон. Андрей жаждал познакомиться со своим божком, прославленным драматургом Эженом Ионеско. Французский журналист русского происхождения, приятель Максимова, Петр Равич, близко знавший автора "Лысой Певицы" и "Носорогов", обещал привести Ионеско в ближайшие дни.

Встреча состоялась на квартире Максимова. Когда маленький, круглолицый Ионеско, в бордовом свитере и в подчеркнуто домашней кацавейке, появился в гостиной, всем своим обликом он скорее напоминал добродушного учителя в отставке, чем литературное парижское светило (он, кстати, в молодости и был учителем французского языка в Румынии). Восторженный Амальрик буквально катапультировался из кресла и бросился ему навстречу. Он долго и, вероятно, слишком сильно сжимал руку Ионеско, с возбужденным обожанием глядя на маленькую фигурку драматурга. Но в этом молодом энтузиазме не было ни малейшего сервильного поклонения, еще менее молитвенного коленопреклонения перед литературным идолом. Амальрик долго и подробно рассказывал о потрясении, вызванном первым чтением пьес Ионеско, или, точнее, первым слушанием в магнитсамиздате - поскольку, по его словам, перевод был записан на магнитофонную пленку. "Вы были для меня настоящим мифом!"

Ионеско порозовел от удовольствия и скромно ответил, что рад иметь таких русских читателей. Он оставался не более часа. Я думаю, что у него было весьма смутное представление об этом русском поклоннике. Разумеется, ему было известно имя Амальрика, но я не уверен, что он читал его политический трактат "Просуществует ли СССР до 1984 года?", и не сомневаюсь, что пьесы Андрея, в те времена не переведенные на французский язык, ему были неизвестны. Но я видел, что личность Амальрика его очаровала (вне дифирамбов и славословий, которыми было трудно сразить или поразить Ионеско). Впоследствии мне несколько раз случалось встречаться с этим прославленным драматургом в его квартире на Монпарнасе; он не забыл встречу с Амальриком и всякий раз расспрашивал о нем, вращая темные зрачки своих меланхолических глаз: "EtcommentvamonsieurAmalrik? Je garde un tres bon souvenir de notre rencontre... С'est eto

Я думаю, что Ионеско с большой точностью почувствовал то, что часто ускользало от современников: Амальрик принадлежал к ограниченному числу счастливцев, которые непредсказуемо родились свободными в государстве, одном из самых зловеще рабских во всей всемирной истории. Это прирожденное чувство свободы, а отнюдь не политический расчет на всемирный скандал или неуемная жажда славы, подтолкнули его к сочинительству книги, заглавие которой в 1969 году могло показаться незакамуфлированным самоубийством. Те, кому была известна эта книга (я прочитал ее лишь во Франции в 1975 году), были потрясены, что автор был приговорен "всего лишь к трем годам лагерей строгого режима на Колыме!" В 1973 году магаданский суд продлил заключение еще на три года, и потребовались протесты 247 членов Пен-клуба и знаменитое письмо А. Д. Сахарова о "вопиющей несправедливости", чтобы заключение было заменено ссылкой в Магадан.2 Но история преступного советского прошлого до такой степени проникла в поры сознания советских людей, в том числе и жертв этого государства-вампира, что осуждение "всего на три года строгого режима" казалось почти непонятным и подозрительным даром власти!..