Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 29



Я посадил его на 111-й автобус.

Махнул вслед удаляющимся огням и под моросящим дождем пошел обратно в общежитие, мучаясь своей, как мне казалось, неспособностью к иллюзиям.

Какие убогие претензии к миру у людей! До этого момента кроме себя я знал только одного человека, который перед нашим расставанием в привокзальном ресторане города Минска изложил сверхзадачу: стать действительным членом Академии наук с тем, чтобы безнаказанно предаться преступному сладострастию. Стать гением Зла. Мой новый друг хочет стать гением Разума, хочет, чтобы мозг его разросся, как это гипертрофированное мегаздание, которое для нас построил Сталин: мимо иду и все никак его не миную… А я? Вру, извещая друзей, что хочу стать писателем. Тогда как на самом деле хочу стать хорошим человеком, а это не тот прожект, о котором стоит кричать на всех углах.

Засмеют-с. Вот и Битов не одобрил, когда я рассказал ему про замысел романа «Иногда хороший человек».

То есть и писателем хочу, конечно, но таким, перо которого целиком поставлено на службу человеку, идущему в этой жизни стезей нравственного самоусовершенствования. То есть писателем русским. В уме я всегда добавлял этот эпитет, со словом «писатель» для меня неразделимый. Ведь вся наша национальная идея, считал я тогда, – самоусовершенствования. Так что это понятие «русский» – для меня было чем-то вроде моральной категории. Вроде повышенного правдолюбия.

В отличие от понятия «советский», которое было категорией однозначно аморальной.

Спасибо тебе за этот эпизод 1967 г., чудом сохраненный! Я начисто не помню – да и понятно, после «старки»; а вот кагэбэшный рассказ чуть-чуть сейчас разморозился во мне, тошнотворно зашевелился отогревок. Эти мальчики на Ленгорах: один хочет перевернуть мир, а другой – «всего лишь» найти Бога и стать хорошим русским писателем… Кажется, даже Герцен и Огарев на тех же горах, еще Воробьевых, хотели меньшего от себя, клялись в ненависти к деспотизму и посвящали себя борьбе с провинциальным самодержавием. За сто с лишним лет Воробьевы взлетели до Ленинских и ставки в игре повысились, мы стояли в центре «Империи Зла», только что ошеломленные рассказом о том, как оно буднично вершится в нашем городе, может быть, прямо здесь и сейчас, под ногами, в подполье, выстрелом в основание черепа. Было от чего опьянеть и возжелать высшей судьбы.

Бунт

В принципе, я одобрял бунт, но как бунтарь был бездарен и знал это. Вопреки Марксу, заявившему, что «счастье – в борьбе», я воспринимал борьбу как несчастье. Борьба делает меня вдвойне несвободным: от противника, с которым я связан по рукам и ногам, – и от себя самого, потому что, ввязавшись в драку, я не могу заняться ничем другим: намертво скован усилием каждой мышцы. Борьба – самое несвободное состояние. Моя стратегия в том, чтобы переводить отношения в другую плоскость, точнее, объем, где я и мой потенциальный враг могли бы обойти друг друга и больше никогда не встречаться.

Тупое слово. «Низколобое».

Я предпочитал возвышенные. Мятеж. Восстание. На площади Восстания в Ленинграде меня всегда охватывали чувства, соответствующие этому поразительному все же названию; там, у ротонды метро, я с особой пристальностью вглядывался в лица сограждан: сознают ли они в своем рабстве невыносимый сарказм топонима?

Сомневаюсь в освященной психоанализом альтернативе Fight or Flight, Бороться или Бежать. В моем опыте побег был формой борьбы, а не сдачи на милость победителю. Даже когда в отрочестве уходил из дома по шпалам железной дороги. До Москвы, куда она вела, не доходил, будучи одолеваем морозом и метелью. Но каждый раз продвигался все дальше и дальше в избранном направлении.

См. ПРАВИЛА ЖИЗНИ

В



Валери

15.3.1974.

«Пример Поля Валери соблазняет меня говорить лишь с полной ясностью (а потому и краткостью) о том, что в мире духа существует с незыблемостью факта. Но если говорить лишь о понятном, то как пробиться к непонятному? Для Валери речь хороша кристальной ясностью, для меня же речь не результат, а сам процесс понимания. Я очертя голову бросаюсь в авантюры слова, чтобы хоть в одном случае из десяти прикоснуться к чему-то невыразимому. Я веду речь на завоевание непонятного, я насыщаю ее предельным риском. Такая речь может потерять свою ясность и простоту, веками накопленную в народном языке и научных понятиях, и ничего не приобрести взамен, стать претенциозно-бессмысленной и риторически-пустой. Но такова цена риска. «Есть слово – значенье темно иль ничтожно…» И не только в поэзии, но и в метафизике. Валери озабочен гарантиями ясности, его слог отвергает любые двусмысленности. И что же? Результат – тоненький томик стихов, эссе и речей. А вся жизнь, основные усилия – бесконечные тома «Тетрадей», сплошной процесс, так и не приведший ни к какому результату».

Моим Валери был Хемингуэй, надолго ограничивший меня задачей «писать хорошо». Сколько раз я бросался в мутный поток раскованного словоизлияния, но был вылавливаем стилистическими сетями… «Тятя, тятя! наши сети притащили мертвеца». А мне хотелось, чтобы мое единственно верное слово, le mot juste (Флобер, он среди учителей Эрнеста), было бы еще и максимально витальным.

От Хемингуэя я спасался его антиподом, и надо думать, что не без успеха. «Фолкнер! Фолкнер!» – кричала, помню, входя ко мне, наша общая знакомая Нина Константинова, прочитав в общежитии МГУ один из моих тогдашних рассказов – пропавших даже в памяти, которая удержала, и почему-то в свете керосиновой лампы, только непрерывность предложений и тему: деревенскую, кстати сказать.

Вещи

С вещным миром у меня никогда не было близких практических отношений, но есть широкий круг вещей (включая явления природы), которые я люблю и воспринимаю как родные, «веществую» с ними. Особенность этих вещей в том, что они содержат в себе маленькую тайну, поворот ключа, зеркальце, возможность развеществления. К числу таких материальных явлений, выражающих призрачность самой материи, относятся: пена, раковина, вино, маска, маятник и другие.

Эти вещи кажутся магическими, ибо они в ходе существования изменяют свою сущность. Они находятся на грани бытия и небытия, это предметные мнимости. Отсюда их частое использование в фольклоре, литературе, живописи и театре. Они двойственны: они есть, и в то же время их нет. Они являют парадоксальность самой жизни, которая включает в себя смерть. Это – диалектические предметы, в которых однозначность и сплошность грубо материальных вещей (типа камня, дерева, стола, шкафа и т. п.) уступает место загадочному двоению и мерцанию смыслов.

В юности я изобрел науку фантоматику, которая классифицирует подобные вещи и исследует через них слои бытия и небытия, попеременно проступающие в них. Я выделял следующие основные классы фантомалий (так я назвал эти странные предметы на грани полубытия):

1. Самоисчезающие: пузырь лопается, искра гаснет, снежинка тает, мыло смыливается, клубок разматывается.

2. Обратимые: лестница, маятник, в которых все движения повторяются в обратном порядке.

3. Полусуществующие, воспринимаемые одним органом чувства и невоспринимаемые другим. Например, тень воспринимается только взглядом, но не ощупью, не запахом, не слухом; дым обладает видимостью и запахом, но лишен осязательности; стекло осязаемо, но невидимо. Это обманчивые вещи, которые частью даны, частью отсутствуют и, вызывая стремление проверить, закрепить их существование в других органах чувств, обнаруживают свою иллюзорность.