Страница 9 из 16
Потом объясняю Ваське про шарманку. Про речку Фонтанку рассказывает мама: она была в Ленинграде, еще в том, довоенном. А теперь там блокада, голод, смерть.
Я расспрашиваю узкоглазых сестричек про тутошнюю жизнь, они смеются: жизнь как жизнь, сам увидишь. А война? Они вздыхают: война – плохо, брат на войне, отец на войне. Скорей бы все кончилось. Но ой как нескоро все кончилось.
Нас выписали, пожелали больше никогда не болеть и на таких же лошадках отвезли в далекий поселок Тогузак Кустанайского зерносовхоза.
Хорошо запомнился двухэтажный длинный дом, коридор, двери по обеим сторонам. На одной двери висит замок. Какой-то начальник, наверное комендант, отдает маме ключ:
– Заходите. Замок не запирается. Ваша комната. Тут с вами, правда, еще одна жиличка будет. Роза звать. Тихая такая. Если что надо – скажете. Ну, устраивайтесь.
Мама сняла замок. Мы вошли в маленькую холодную комнату с одним окошком. Сразу увидели наши вещи: корзинку, но без замка, чемодан и узел с надписью «Анна Леонова». В углу – кирпичная печка, ящик, наверное с углем, крышкой закрытый. Рукомойник на стене, под ним – ведро. На шнуре лампочка без абажура. Три голые железные кровати стоят у стенки, одна на другой, четвертая – за какой-то тряпочкой вместо ширмы. Эта прикрыта солдатским одеялом и сверху маленькая подушечка с цветочками. Из мебели две табуретки и длинный-длинный стол.
– Только покойников на него класть, – сказала мама. – И вещи все растащили…
В дверь тихонько постучали, и я почему-то испугался: за дорогу отвык, видно, от стуков. Мама открыла, и в комнату вошел Боря Шкарбан. Без прищурочки своей обычной, сероглазый, причесанный.
– Добрый день! С приездом! Вещи ваши все целы, только ребята кагор выпили, просят извинения. Сейчас расскажу, как тут и что, где хлеб покупать, где картошку и крупу дают, куда ходить менять. – Увидев удивленно поднятую мамину бровь, пояснил поспешно: – Ну там, масло, яйца, сахар, мясо, другое что, чего в магазине нет, это все нужно выменивать у местных. На тряпки всякие, на вещи. – Боря вытянул из-за спины котелок, открыл крышку, запахло вареной картошкой. – Ну, устраивайтесь, если что надо – мы тут через дверь обитаем.
Да, печку растапливайте кизяком – он в ящике. Спички на подоконнике.
И испарился, даже спасибо не успели ему сказать.
Мы с мамой заглянули в ящик – поглядеть на кизяк, на кирпичики из навоза и соломы. Однако горели они хорошо и не очень пахли. Позже от того же Бори я узнал, что из кизяка, добавляя глину, казахи строят небольшие дома и сараи. В комнате стало теплей, окна запотели. Мы поели картошки, и я попросился погулять – отвык от улицы-то. Мама махнула рукой, понуро сидя за «покойницким» столом.
Спустился я на первый этак, вышел на занесенный снегом двор. Вернее, это был и не двор даже, а заснеженное неласковое пространство, ни людей, ни собак. Напротив нашего дома стоял точь-в-точь такой же, только обнесенный колючей проволокой. Перед домом – тем, что за проволокой, – лениво похаживал немолодой часовой в белом полушубке с винтовкой на плече. Он посмотрел на меня, а я – на него. Часовой поманил меня рукой, и я подошел. Он снял рукавицу, полез в карман полушубка, вытащил и дал мне кусок сероватого сахара с крошками махорки. Мама не велела брать у чужих, у незнакомых… А где они, знакомые, с сахаром в карманах!
– Спасибо вам.
Мы шагали рядом, только по разную сторону колючки. Он спросил:
– Видать, недавно прибыли?
– Только что с поезда.
– Ты, парень, особо не шути, – серьезно предупредил он меня и зашагал дальше, неторопливо похрустывая снегом. На том и расстались.
Я вернулся домой – нет, не домой, дом остался в другой, мирной жизни! – я вернулся в комнату с длинным столом и непривычными запахами. Здесь уже было много народу: тетя Гриппа с ребятами, Эмма, Фрося с Васькой, Тетя Валя с Борей. Тетя Валя сидела – не могла долго стоять на опухших ногах. Другие женщины убирались, мыли полы, накрывали стол простыней вместо скатерти. Боря командовал и указывал, а заодно вываливал на нас все здешние новости. Пока мы тащились в теплушке через всю страну, здесь, в степи, давно уже разгрузились первые эшелоны и первые рабочие уже начали трудиться чуть ли под открытым небом. Делали они огнеметы для танков. Боря показал пустые огнеметные гильзы и даже настоящий порох, похожий на желтоватые макаронины.
– Это что еще за игрушки! – рассердилась Фрося. – Убрать немедленно, а вы, дамочки, воду берегите, здесь вам не водопровод. Парни, – обернулась она к нам, – вот вам ведро – и дуйте за водой. «Куда, куда?» – на улицу!
Мы сразу на Борю посмотрели. Но он возился с печкой, шуровал кочергой. Пришлось тащиться нам, малолеткам. Хоть и вечер наступил, на улице было не так темно, светила полная луна. Женщины с ведрами стояли в очереди около саней с обледеневшей деревянной бочкой с дырой. На бочке орудовал местный старикашка с черпаком на длинной ручке, он ловко набирал воду и разливал ее по ведрам; был дед суров и молчалив. Мы получили свою порцию ледяной воды, дотащили ее на второй этаж, обливая ступеньки и валенки. Женщины поставили чайник, положили на стол тонко нарезанный хлеб и посетовали, на меня не глядя, что съедено все варенье. Я молчком достал кусок каменного сахара, сдул с него крошки махорки. На вопросы, что это и откуда, ответил: места надо знать. Сахар расколотили на мелкие кусочки, чай пили больше «вприглядку». В разгар чаепития мама вдруг заохала и принялась меня целовать, обнимать – явление в те дни нечастое.
– Владька ты мой! – бормотала она. – Твой же день рождения сегодня! Семь лет! Господи, да разве мы так бы его встретили ТАМ!
Женщины стали меня поздравлять и, как у них принято, целовать-обнимать. Боря молчком убежал куда-то, через пару минут явился с круглым сухим кустом в половину его роста. Объяснил что это – перекати-поле. Осенью по степи ветер его катит, семена рассыпает. Это вот «перекати» подкатило к нам под крыльцо, и он его мне дарит: пускай стоит, дом украшает. Я выдрался из женских объятий, водрузил круглый куст на середку стола, вытащил из нашей громадной корзины патефон и пластинки:
– Боря, заводи! Гулять так гулять!
Первая пластинка закрутилась, музыка была веселая «риоритная», но женщины приуныли, не спешили танцевать. И тут в дверь будто мышка заскреблась.
– Заходи, чего там! – крикнула Фрося.
Вошла худенькая черноволосая женщина, очень молодая и красивая. Она была одета не по погоде – в осеннее пальто и туфельки. Мы сразу заметили ее покрасневшие опухшие глаза. Она держала в руке какую-то серую бумажку. Сказала, обращаясь сразу ко всем и ни к кому в отдельности:
– Муж мой… Сережа, он танкистом был… Его танк сгорел…
Я понял, что это наша жиличка Роза, про которую днем говорил комендант. Она повозилась за своей занавеской и притихла. Женщины переглянулись. Никто не пошел к ней. Все быстро разошлись, а мы с мамой стали укладываться спать. Поставили поближе к печке две кровати, постелили на пружины какое-то барахлишко из узла, под голову приспособили нашу одежонку, чем-то накрылись, но уснуть долго не могли, ворочались, вздыхали.
Ко мне тихонько подошла босая Роза с маленькой подушечкой в руках:
– Возьми думку, удобнее будет.
И сама подложила подушечку под мою голову.
– Спасибо, – сказал я. – Думка – это чтобы думать?
Роза грустно улыбнулась и скользнула на цыпочках за занавеску. Мама встала и пошла к ней. Они долго о чем-то шептались. Думка приятно пахла чем-то нежным, довоенным, навевая спокойный сон.
Так и жила с нами Роза, тихо как мышка. С утра куда-то уходила, вечером возвращалась на свою кровать. На вопросы мамы насчет чая поспешно отвечала: спасибо, сыта. Но потихоньку, не сразу, стала привыкать к нам, иной раз даже садилась пить чай с нами, но обязательно со своим хлебом. О себе ничего не рассказывала – больше меня расспрашивала, о жизни и вообще. Когда я вспомнил о немецком самолете, она побледнела и приложила ладони к щекам. Роза не походила на других женщин, которые все знают и всех учат, она умела слушать. Я поначалу никак ее не называл: на «тетю» она, молодая и худенькая, никак не тянула. Сказал однажды «Роза» и осекся. А она ласково посмотрела на нахала: