Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 16



– Детская игра. Вот если б в «очко», – равнодушно протянул он, глядя в мутное оконце.

Фрося усмехнулась, с треском провела большим пальцем по колоде:

– Садись.

Проиграл Боря и в «очко». Долго изумлялся, проверял карты. Спросил, где это «уважаемая Ефросинья» так передергивать научилась. Я удивился – Ефросинья? Поинтересовался, откуда это у Фроси такое дореволюционное, крестьянское имя. Васькина мать, вспоминая, как будто опала лицом.

– Эх, милый ты мой, побывал бы ты там, где я сосенки необхватные валила, снегом умывалась, кору жрала…

Замолчав, Фрося полезла на свои нары, которые, как я потом узнал, у нее были не первые.

– А мы в Гражданскую войну лебеду в деревне ели, – неожиданно сказала моя мама, не любившая встревать в чужие разговоры да и вообще много говорить.

Наступила тишина. Даже Боря приумолк, правда ненадолго. Скоро опять послышался его звонкий беззаботный голос, распевающий:

– Господи, Боря. Что бы мы без тебя делали? – улыбнулась моя мама, и Боря живо ответил вопросом на вопрос:

– А вы заметили, теть Ань, что Бога мы стали чаще поминать? С чего бы это?

Так и ехали – с пустыми животами, с разговорами ни о чем, с умными долгими беседами. Когда поезд останавливался, Боря, женщины и Эмма первым делом выскакивали узнать – надолго ли? – потом бежали добывать еду, подлезая под составы, падая и скользя на замерзшей моче. Когда взрослых не было, особенно хотелось есть. Я знал, что у мамы в сумке, под тряпками на нарах, есть заветная банка малинового варенья. Ничего никогда не брал без спроса, а тут бес попутал, вытащил банку, сам поел, ребят угостил, а оставшиеся полбанки засунул подальше в тряпки. От сладкого у нас сразу животы разболелись.

Вернулась мама, с трудом взобралась по лесенке в вагон – ушибла коленку. Вернулась она пустая и потому очень сердитая. Не спросив, хочу ли я есть, налила из чайника на печке горячей воды, достала сухари и, подумав, вытащила банку варенья. Поглядела на нее, на меня. Я ничего лучшего не мог придумать, как спросить:

– А разве варенье не испаряется?

Мама отвесила мне подзатыльник, чуть ли не первый в жизни, и душа моя облегчилась, хоть я и заныл, больше для порядка. Ехидная Фрося тонким голоском пропела:

– Это тебе за вареньице. А аспида своего я сама накажу.

Васька сжался и ответил, что он тут ни при чем: ему давали, он и брал. Тетя Фрося обняла сына, потрепала его по лохмам и сказала, что в такой шевелюре скоро всякое может завестись, а мама моя заметила, что лишний раз постричь ребенка не так уж трудно.

– Да стричь его не успеваешь! – рассердилась Фрося. – Обрастает мигом, аспид!

Васька только хмыкнул.

В конце пути я все чаще думал о папе. Как он там один? Голодный небось. И что делает?



О том, что он делал, папа рассказал уже позже. Его команде был дан секретный приказ: если немцы прорвутся, завод взорвать и уходить в партизаны, в леса, где в тайных местах было оружие, провизия, взрывчатка. Папа в кабинете главного инженера устроил свой штаб. Его верными помощниками были проверенные литейщики, среди них Васькин и Юлин отцы, Степан и Захар. Охраняли все цеха, но главным объектом была электростанция.

Мой мирный тихий папа повесил на стене автомат и карту, на которой флажками отмечал передвижение немецких и советских войск. На другой стене крупно написал мелом номер нашего эшелона и каждый день спрашивал о его судьбе, крутя ручку полевого телефона. С замиранием сердца ждал ответа, вздыхал с облегчением, когда всегдашний суховатый голос кратко сообщал: эшелон номер такой-то проследовал пункт такой-то. Все нормально. Но однажды тот же голос сначала папу испугал: уж больно отчаянно человек кричал:

– Слушай, друг! Немцев от Москвы гонят! Гонят сволочей! Бегут они, бегут! А поезд твой миновал опасную зону, он уже за Муромом. Поздравляю!

Папа рассказывал, как трубка выпала из его ослабевших пальцев, как он потом созвал своих парней, сообщил им радостную и долгожданную весть. Васькин отец принес спирт, который берегли для дезинфекции инструмента и будущих перевязок, все выпили за победу и за скорое возвращение семей домой. Но я уже говорил, что это возвращение затянулось…

Мы всё тряслись на своих нарах, часто останавливаясь, пропуская воинские эшелоны с танками, пушками, теплушками, санитарные поезда с красными крестами на вагонах. На каком-то разъезде, где наш состав стоял несколько суток, мы увидели в вагоне напротив бледные, худые, глазастые детские лица. Пошли разузнать, кто такие и откуда. Женщина в белом халате ответила из двери непонятно: это ленинградские блокадники. И тут же замахала руками на подоспевших с хлебом местных бабушек:

– Нельзя, нельзя им сразу много хлеба – помрут!

Тронулся поезд с детишками, а мы с Васькой долго глядели друг на друга: разве можно помереть от хлеба? Это же ХЛЕБ! Потом уж узнали всё про блокаду, и блокадный хлеб, и про смерть от лишнего куска…

Кончились леса, пошла заснеженная степь. Нас одолели вши, и на какой-то станции неровным строем, почесываясь, мы зашагали в санпропускник. Одежонку нашу пропарили, самих отвели в баню, дали мыло и частые гребешки, вагон протравили чем-то вонючим – заходить в него можно было не сразу.

Стали мы чистенькими, но все равно чесались. У многих детей начался жар, заболело горло. Утром в вагон забрался нерусский узкоглазый доктор, послушал нас, попросил рот открыть и определил болезнь: корь, нужна госпитализация. Мамы подняли бунт: одних детей не оставим, кладите вместе с ними и нас! Доктор свои глазки пощурил, хотя щуриться уже некуда было, вздохнул и сказал:

– Сейчас будет транспорт. Из Кустаная.

И куда это нас занесло? – подумал я, ведь и города такого не слыхал раньше. А еще подумал, что многого чего я пока не слышал и не видел. Но это не страшно. Жизнь-то только начинается.

Наш поезд поехал дальше, а мы, заболевшие, вместе с мамами сидели в каком-то теплом домике с печкой и ждали, когда же подъедут машины из Кустаная, лучше бы, конечно, легковые. Светило низкое солнце, хорошо было видно, как на дороге вдруг завихрился снег и появились какие-то тени. Постепенно тени превратились в верблюдов, а меж горбов люди сидели. Верблюды шли медленно, остановились под нашими окнами и сразу инеем покрылись. А люди зашли к нам греться.

– Разве тут Африка? – оторопело пробормотал Васька. – И как же мы на них, горбатых, заберемся?

– Это не ваш транспорт, – сказал доктор. – Ваш вон бежит.

Мы с Васькой снова в окно поглядели. По степи мчались низкорослые лошадки, впряженные в сани. Возницы в каких-то диковинных шапках и полушубках лихо осадили лошадок у самого крыльца. Ресницы и у людей, и животных были заиндевелые.

– И какой тут больной есть? – весело спросил с порога узкоглазый широколицый возница. – Давай садись, что ли.

Нас усадили в сани, на сено, укутали пахучими шубами, возницы – а были это на самом деле щуплые мальчишки – что-то крикнули по-своему, и лошадки побежали, помахивая хвостами и взметывая копытами снег.

Кто лежал в больнице, тот скажет: невеселое это дело. А вы после вонючего тряпья на нарах лежали в теплой палате, на чистых простынях, вымытые и остриженные? Вы ели, а не жадно заглатывали, манную кашку с желтым пятном растаявшего сливочного масла? Вам, сопливым, говорили доктора и сестрички «вы»? А лечились ли вы красноватым порошком стрептоцида? А были ли рядом с вами любимые мамы? А смотрела ли на вас тревожно и ласково красивая Эмма, которая, как маленькая, тоже заболела детской болезнью? Нет? Тогда вам не понять, что такое счастье. А если еще вдобавок вы выздоравливаете, то это счастье вдвойне. Мы вместе слушали по радио последние известия, вместе горячо обсуждали их. Потом остриженный наголо и совсем неузнаваемый ушастый Васька просил меня «почитать чего-нибудь веселое из Маршака». И мама, и Юля с Валерой, и Эмма с тетей Гриппой, и Фрося в чистом халате тоже ко мне подсаживались. Почитать? Да пожалуйста! Хоть Маршак и в багаже уехал, но память-то мне на что? Вспоминаю первое, что приходит на ум: