Страница 47 из 52
– Правильно… Это с нашей, с женской стороны. А с вашей, мужской? Ну?
Он молчал, чувствуя, что никогда не будет в состоянии ответить на такой вопрос. Она поняла это, вздохнула, отпустила его, потихоньку пошла прочь, нагнув к земле голову…
А в тот вечер, когда все произошло между ними, Олька была необычно оживлена – он никогда еще не видел ее такой – и много смеялась. Вдруг она спросила, когда последнее письмо пришло от Наташи. Семен сказал, что неделю назад.
– Дай мне его почитать, а? – попросила она. – Не вздумай мне врать, оно у тебя в кармане лежит, вот в этом.
– Откуда же ты знаешь?! – изумился Семен.
– Я теперь все на свете знаю, – сказала она.
Было еще относительно светло, они стояли на окраине разрушенной Лукашевки, в крохотной березовой рощице, не тронутой ни снарядами, ни танковыми гусеницами. Олька любила это место, и они уже не раз тут бывали. В небе гас закат, пространство быстро наливалось темнотой. Олька выхватила из его рук сложенный вдвое треугольник, вслух начала читать, одновременно опускаясь под березку:
– «Родной мой и милый Сема! Моя единственная любовь…»
Голос ее заглох, она что-то тяжело проглотила и дальше стала читать молча. Семен стоял рядом и краснел, потому что знал, о чем читает Олька. Наташа писала, как и в каждом письме, о любви к нему, но в этом еще и описывала свои ощущения, которые она испытывает, когда крохотная Леночка сосет грудь: «Я забываю от счастья обо всем на свете, я вспоминаю твои нежные руки и губы, Сема, я чувствую себя где-то не на земле…»
Прошло времени вдвое, а может быть, втрое больше, чем требовалось на чтение письма, а Олька все глядела и глядела в бумажный листок. Затем медленно подняла голову, снизу вверх взглянула на Семена глазами, полными слез, и начала медленно вставать. Губы ее тряслись и что-то шептали.
– Я хочу быть… хоть на минуту… на ее месте, – разобрал наконец Семен ее слова и невольно отступил.
А она, уронив письмо и все глядя на него, расстегнула на кофточке одну пуговицу, другую…
– Олька! – пробормотал Семен смущенно и глупо, пытаясь отвернуться от блестевших бугорков ее грудей. – Ты же только что читала… про Наташку…
– Семен, Семен! – прошептала она с мольбой. – Ты о чем говоришь-то… сейчас? Как тебе не стыдно!
– Ты будешь жалеть…
– Я этого сама хочу! Назло тому фашисту… хотя и мертвому! Назло тем, которые маму… – Она задыхалась. – Ну, что же ты?!
Усилием – не воли даже, а сознания – он еще сдерживал себя. А может быть, его смущало белеющее на черной траве письмо…
– Брезгуешь, да? – выкрикнула она хрипло.
– Ты будешь проклинать себя потом за эту минуту…
– А может, я буду тем и счастливая, Семка! Как ты не поймешь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту…
…Потом Олька плакала, положив обвязанную платком голову ему на колени, а он тихонько гладил ее по голове.
– Пусть твоя Наташа на меня не обижается. От ее счастья не убудет, – проговорила она, пытаясь унять слезы. – Я бы на ее месте не обиделась.
Затем она подняла письмо с земли, свернула, положила ему в карман.
– Ты напиши ей хорошее-хорошее письмо. О том, как ты ее любишь и думаешь все время о ней…
Семен только усмехнулся.
– Я же изменил ей.
– Не-ет! – Она вскочила, ее всю заколотило от гнева. – Не-ет! Ничего тогда ты не понимаешь! Это было один раз… единственный и последний.
И действительно – единственный и последний. Семен бывал потом еще в Лукашевке неоднократно, видел и Ольку. Она как-то изменилась, вся подобралась, стала еще более таинственной и непонятной. Она с ним разговаривала непринужденно, но мало, больше молчала, думая о чем-то своем. Иногда, почувствовав его взгляд на себе, сразу умолкала, смущалась и старалась отвернуться. Наедине с ним она больше не оставалась.
А потом она исчезла из Лукашевки. Капитолина сказала:
– Она поступила работать пока в госпиталь.
– Что значит пока?
– Ну, пока не вылечит рубец на щеке. Ей обещали срезать его, операцию сделать. «Потом, говорит, пойду в краткосрочную школу разведчиков». Меня тоже Алейников приглашал в эту самую школу, да я… – Она опустила голову, пряча глаза. – Вахромейчик меня вроде зарядил наконец-то.
– Кто-кто?! – спросил Семен удивленно.
– Вахромейчик, кто же еще, – обиженно сказала Капитолина.
– Я спрашиваю: кто Ольку… пригласил?
– Да майор Алейников Яков Николаевич, начальник прифронтовой опергруппы НКВД. Мы же все – и я, и Зойка, и Олька, – как говорится, в тесном контакте с ним работали. Хороший он дядька, добрый, только малоразговорчивый.
– У него шрам есть на левой щеке?!
– Шрам? Вроде есть. Не такой, конечно, как у Олюшки нашей, маленький такой, незаметный. А что?
…Засыпая, Семен уже думал не о Наташе и Ольке, а о Якове Алейникове, человеке, сыгравшем зловещую роль в судьбе дяди Ивана, сутулая спина которого вон маячит в темноте, в судьбе многих… Тень Алейникова скользнула где-то и возле его жизненного пути. И кто знает, задела или не задела его эта тень, как сложились бы его отношения с Верой Инютиной, не вклинься тут Алейников. А теперь, оказывается, он где-то здесь, занимается какими-то своими делами. Вот война! Людская круговерть и месиво, а старые знакомцы могут встретиться…
Проснулся Семен оттого, что качнулась под ним земля. Он вскочил, ничего в первые секунды не понимая, слыша только, как яростно колотится в груди сердце. Стоял невообразимый грохот и вой, на той стороне, где взлетали недавно осветительные ракеты, горело по всему горизонту зарево, в багрово-красном отсвете тяжко и лениво клубились черные облака, беспрерывно ухали взрывы.
Смахнув рукавом слюну с уголка губ, он взбежал на вершину холма, где стояли Дедюхин и Алифанов. И едва взбежал, в левом краю горизонта высоко вспучились кроваво-черные пузыри, их разрезали желтые огненные полосы, а потом стало видно, как заплясало над землей пламя.
– В склад боеприпасов им врезали, – сказал Алифанов.
Дедюхин глянул на светящийся циферблат часов, произнес:
– Два двадцать три… – и повернулся к Семену, сообщил, будто тот не понимал теперь, в чем дело: – Наши лупят. Артподготовка. Значит, началось.
Невообразимая артиллерийская канонада стояла минут тридцать, потом разом стихла. Вяло и редко полаяли еще немецкие пушки, но и они умолкли. Тишина установилась мертвая, глухая, она больно давила в уши. И у Семена мелькнуло: если бы не пылающий в черноте ночи горизонт, можно подумать, что невообразимый артиллерийский гул ему просто почудился, приснился.
– По местам, – тихо и будто нехотя скомандовал Дедюхин.
Все побежали к танку.
Откинувшись на сиденье, Семен задремал. Он понимал, что его дело теперь маленькое, заводить танк придется не скоро, если придется вообще.
– Сержант, не дрыхнуть! – ударило по ушам. – Спишь ведь?
«Вот чертов Дедюхин, все чует, – подумал Семен, с трудом размыкая тяжелые веки. – А может, я храпел?»
– Никак нет, не сплю, – ответил он.
– Ври у меня! Гляди… Всякое может произойти.
– Понятно…
Над землей маячил рассвет, над озером, над камышами, подымался белесый утренний парок. Все это Семен видел в смотровую щель и даже расслышал, как ему показалось, утиный кряк. Но тут же сообразил, что именно показалось, никакие птичьи голоса с озера достигнуть до танка, а тем более проникнуть внутрь не могли.
Скоро туман над камышами стал гуще, все сильнее белел, а потом заголубел и неожиданно окрасился в нежно-розовый цвет. Он поднимался почему-то столбами, только эти столбы были живыми, они качались, и Семен понял, что это потянул над озерком утренний ветерок.
Было уже совсем светло, где-то сбоку брызнуло вскользь по земле первое солнце, его лучи засверкали ослепительно на верхушках камышей, отражались в листьях осиновых рощиц, толпившихся по противоположному берегу озерка. И было каким-то странным и нелепым то обстоятельство, что опять тишина взорвалась, забухали пушки с той и с другой стороны, а потом стало слышно, как над головой угрожающе яростно заревели самолеты. Семен не видел их, но понимал, что это были вражеские самолеты, он отличал их по глухому, натуженному реву. «Хорошо, что сверху замаскировались», – подумал он и лениво зевнул. Несмотря ни на что, спать все же смертельно хотелось, и веки сами собой закрылись.