Страница 46 из 52
Алифанов глянул на опускающееся за горизонт солнце, будто хотел попрощаться с ним. Все невольно поглядели туда же. Потом подправил согнутым пальцем один ус, другой. И сказал:
– Как выйдет, конечно… Постараемся.
Иван стоял прямо, скользил прищуренным взглядом по дороге, голова его медленно поворачивалась.
– Взять лопаты. Танк закопать, – распорядился Дедюхин.
Капонир рыли дотемна, сбросив гимнастерки. Соленый и грязный пот ел глаза, протирать их было нечем, некогда, да и бесполезно.
Уже в темноте Семен задним ходом задвинул танк в земляную щель, сверху его закидали нарубленными ветками. Дедюхин приказал срубить еще несколько деревьев, вкопать их перед танком так, чтобы они, не мешая обзору и обстрелу дороги, надежно маскировали машину. Когда это было исполнено, он ушел на дорогу, по-хозяйски осмотрел ее, будто ему предстояло завтра с утра приняться за ее ремонт, а не корежить снарядами. Вернулся и разрешил достать на ужин НЗ.
– Обмыть рыло бы, – пробурчал Вахромеев.
– Ничего… Не на свиданье собрался к этой своей, – буркнул Дедюхин. И неожиданно для всех улыбнулся. – Сладкая баба у тебя. Я видел как-то. А его вот, Савельева, зазнобу не знаю. Ишь вы, какие жеребцы! Поди, всю землю вокруг них копытами изрыли?
Дедюхин говорил теперь добродушно, Семен глянул на ковырявшегося в консервной банке Ивана, но тот, хмурый, промолчал.
Ели все вяло, усталость разламывала кости.
– Ну что ж, давай, дядя Ганс… – произнес Дедюхин неожиданно. И не совсем понятно добавил: – А настелить гать – не в дуду сыграть. Мы те сами заиграем, а ты попляшешь. А теперь всем спать, Савельев Иван, глядеть за дорогой. В три часа меня разбудишь, если все будет тихо.
И он первый улегся на теплую рыхлую землю, мгновенно захрапел.
Семен, облюбовав себе место для сна, наломал веток, застелил землю. Снял сапоги, положил их под голову, засунув в голенище для мягкости воняющие потом портянки. Укладываясь, он боялся, что дядя Иван захочет продолжить разговор об Ольке, но тот молчал, только все скреб ложкой в консервной банке.
Стояла удивительная тишина, как уже много недель подряд. Немецкий передний край отсюда был километрах в трех-четырех, но этого не чувствовалось. Где-то далеко то в одном месте, то в другом небо слабенько озарялось колеблющимся светом и гасло – это время от времени взлетали над линией фронта осветительные ракеты.
Пока рыли капонир, стояла плотная духота, а сейчас тянул со стороны озерка ветерок, и, кажется, начали набегать тучки, в звездном небе, как в порванном решете, зияли черные дырки. Семен глядел на эти темные пятна, думал о Наташе, а перед глазами стояла Олька, маленькая и беспомощная, с оголенными грудями, торчащими в разные стороны, просящая у него не любви, а просто ласки, как умирающий от жажды просит, наверное, глоток воды. «А может, я буду тем и счастливая, Семка!» – стонала она, глядя на него умоляюще и униженно, в глазах ее не было мертвенной пустоты, они горели сухо, пронзительно, немного болезненно, но по-человечески. «Как ты не поймешь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту…»
Она просила откровенно, униженно, оскорбляя себя и его, и у него мелькнуло тогда, что в ней проснулось что-то животное. Но, мелькнув, эта мысль пропала или он ее просто отогнал, потому что она по отношению к Ольке была все-таки несправедлива, чем-то марала ее. Еще он подумал, что смертельно оскорбит эту девчонку именно тем, если отвернется… Он шагнул к ней, одной рукой обнял за плечи, другой скользнул по ее груди, обжигаясь. Она запрокинула плотно повязанную платком голову и жадно нашла сама сухими, сгоревшими губами его губы. Ноги ее подогнулись, она своей тяжестью потянула его вниз, на землю, а потом от женского чувства впервые испытанной любви застонала мучительно и радостно. Мозг ему больно прорезало, что когда-то так же вот застонала и Наташа, и он только тут с ужасом очнулся, в голове было пусто и гулко, там будто кто-то молотил палкой по железному листу…
…Так оно вот и случилось, думал сейчас Семен, слушая, как похрапывает Дедюхин. И винить в этом он не мог ни себя, ни Ольку, девчонку все-таки непонятную ни в словах, ни в поступках. А может быть, и понятную, подумал вдруг Семен, но только изломанную войной, измученную всем тем, что ей пришлось пережить. Этим все и объясняется…
Семен припомнил все встречи после той, первой, когда она спросила, смог ли бы он ее поцеловать, и когда она вырвалась из его рук, закричав враждебно: «Жалельщик какой нашелся…» И она действительно была, кажется, оскорблена тем случаем, в сарайчик к Капитолине и Зойке приходила редко, а когда приходила, то на Семена не глядела, демонстративно отворачиваясь.
– Зачем ты, Оля, так со мной? – спросил однажды Семен. – Ведь я тебя никак обидеть не хотел.
– А я и не обиделась, – сухо ответила она. – А рубец на щеке стал вроде поменьше, понятно?
– Конечно, все заживет.
– И волосы отрастут, ты думаешь? – спросила она помягче.
– Не знаю.
– Вот и доктор сомневается. Плешивая буду… всю жизнь. – И она всхлипнула.
– Оля, не надо…
– Отстань ты! – вскрикнула она опять в гневе, встала и убежала.
Он перестал ходить с Вахромеевым в Лукашевку. Но как-то через неделю или полторы тот сказал:
– Капитолина опять… просит, сходил бы к Ольке.
– Да я вам что, шут гороховый? Дурачок для… для…
– Ну, может, и дурачок, – сказал Вахромеев как-то странно, со вздохом.
– Катись ты со своей Капитолиной!
– Т-ты! Сержант! – Вахромеев подскочил, схватил его за грудки было, сверкая глазами.
Но Семен вдруг вспомнил полузабытый прием самбо, Вахромеев отлетел, согнувшись от боли, изумленно выдохнул:
– Дедюхин! Товарищ старший лейтенант!
– Что такое? – появился из блиндажика, который они соорудили для себя, командир танка.
– Он, зараза… приемы знает какие-то.
– Какие приемы вы знаете? – строго и официально спросил Дедюхин.
Все это кончилось тем, что сам старший лейтенант раза два очутился на земле, а потом потребовал:
– Два часа в день будете заниматься со всем экипажем. Может каждому пригодиться.
– Да я же все перезабыл, товарищ, старший лейтенант. Когда это было-то…
– Выполняйте, – козырнул Дедюхин.
И Семен стал заниматься – учил Вахромеева, Алифанова и самого Дедюхина зажимам, захватам, подножкам. Только дядя Иван после двух-трех уроков от обучения наотрез отказался, заявив, что возраст его все-таки не для самбы этой…
– Ладно, – сразу согласился Дедюхин. – Продолжите с желающими.
В Лукашевку Семен все же пошел. Олька встретила его молчаливо и виновато, они говорили о том о сем, раза два он слышал даже ее смех – тихий, робкий. Рассмеется – и сама вроде удивится: она ли это хохотнула? Замолкнет, прислушиваясь к чему-то в себе. Потом она начала его расспрашивать о Сибири, о семье, о Наташе.
– Счастливая она, твоя Наташка, – вздохнула Олька однажды.
– Ей тоже… столько пришлось пережить.
– Значит, ты ее любить сильнее должен, – сказала она задумчиво.
Как-то Олька весь вечер была молчаливой, подавленной, ни в какой разговор с Семеном не вступала и под конец разрыдалась.
– Ты что, Оля? Устала? Иди отдыхай. Я тебя провожу.
– Нет, я боюсь спать. Как засну, мне мама снится. Ведь это я ее… Ну что ж, они, немцы, надругались над ней. Но ведь жила бы!
– Что ж… конечно, – сказал Семен, чтобы что-то сказать.
Но Олька полоснула его глазами.
– Нет, после такого… нельзя жить. Незачем, понятно?!
Прощаясь, она спросила:
– Как ты думаешь, если б папа был жив… и он бы узнал об этом, что они с мамой… мог бы он ее еще любить?
– Ты, Оля, такие вопросы задаешь…
– Разве мама виновата? Или я… если бы сумел тот немец? Ну, в чем я была бы виновата?
– Ты бы сама… не стала жить. Ты же только что сказала.
Она поглядела на него внимательно, не мигая, глазами холодными и суровыми. Олька была чуть ниже его ростом, она положила руки ему на плечи, привстала на носки, приблизила свое лицо вплотную к его лицу, выдохнула: