Страница 9 из 47
Господи, мне бы хотелось поведать о стольких предельно простых вещах на столь же простом языке, но я опасаюсь, как бы мои слушатели — утомленные и пресыщенные мерзкой пропагандой, от которой их уже с души воротит, — не отнеслись к сказанному мной без должного внимания. Те чувства, о которых я говорю, не из тех, что собирают толпы на площадях; они, например, не имеют ничего общего с переживаниями южноамериканца иностранного происхождения, которые он может испытывать в отношении той страны, где родились его предки; эти чувства естественным образом выливаются — когда представится случай — в различные шумные мероприятия, демонстрации и размахивание флагами. Те люди, которых я пытаюсь понять и приблизить, никак не связаны с нами в расовом отношении, и те чувства, которые они питают по отношению к нашей стране, — из тех, что им хотелось бы держать при себе. Им особенно сильно претит выражать эти чувства в присутствии французов — увы, они ведь опасаются, что вызовут у них смех и прослывут болванами. Из всех возможных собеседников им менее всего хотелось бы что-то сказать на сей счет какому-нибудь более или менее увешанному наградами господину, который пересек океан с тем, чтобы заявиться перед ними и начать нахваливать свою страну, как коммивояжер нахваливает ту или иную марку мыла — с напускным добродушием, сердечностью, скромностью и победными славословиями в отношении новинок сезона. Вот почему столько моих коллег возвращаются из дальних странствий не то чтобы разочарованными, но обманутыми… Ведь лектор, как вы знаете, никогда не чувствует себя обманутым — для этого существуют организаторы лекций; если лектору аплодируют — стало быть, все в порядке. А если не аплодируют, то исполненный сострадания организатор заявляет ему за кулисами, что называется, на юру, но с торжественным рукопожатием: «Великолепно! Они с самого начала и до конца слушали как зачарованные. Вы даже не оставили им времени на аплодисменты!» Так что лекторы не испытывают никакого разочарования, зато случайно оказавшиеся там французы — и даже не только заезжие гости, но и те гастролеры, кто стремится не терять ни минуты, которым совершенно наплевать, поняла их аудитория или нет, а тем более наплевать, поняли ли они сами что-нибудь или нет, — по возвращении оттуда констатируют: «Нам говорили, будто тамошние жители любят французов; и с чего только они это взяли!» Но в том-то и дело, что любят там не нас. Более того, и говорить о Франции там особенно не стали бы — ведь местные жители сразу поймут, что мы с ними говорим на разных языках. Мы с большим сомнением относимся к подобной сдержанности; мы обращаем на нее внимание лишь с тем, чтобы убедиться, что «они ничем не лучше нас» и что «нам у них учиться нечему». Может, они и впрямь ничем не лучше нас, но ведь им как раз и нужно, чтобы мы были лучше их. Франция наделила их этой потребностью — потребностью в определенного рода величии, особом типе величия — простом, человечном и доступном любому человеку доброй воли. Они полагают — по праву или нет, — что нашли тайну этого величия именно в нас, в нашей истории, или по меньшей мере в том, что им известно о нашей истории, то есть в легенде о Франции. Даже если они ничем не лучше нас — ну что ж, какая разница, нам не в чем себя упрекнуть. У этих людей нет собственной легенды; точнее, они предпочли нашу легенду своей. У нас-то своя легенда есть, Франция распечатала этот чек еще задолго до нашего рождения. Чего же вы хотите? Среди множества других отечеств, в эпоху, когда отечества еще существовали — ведь современные народы, повторяю это еще раз, почти что не заслуживают названия «отечество» и похожи на отечества не более, чем бешеная собака похожа на здоровую, — в эпоху, когда отечества еще существовали, Франция являлась важнейшим из отечеств, более отечеством, чем другие, более открытым, более толерантным, более кротким; естественно поэтому, что миллионы людей в тяжкой юдоли своей думают именно о ней. Если вы полагаете, что они думают о Франции как о дорогой любимой женушке или о каком-нибудь произведении искусства, это означает, что я так и не смог довести до вас свою позицию. Они думают о нас не как о своем единственном шансе на спасение — полагать так было бы недопустимой наивностью. Очень часто, слишком часто они размышляют о том, что французская цивилизация ныне превратилась в прекрасное воспоминание о прошлом — не более того; стала потерянным раем в нашем жестком мире — мире, который неизбежно становится миром без отечества, коль скоро в нем утрачено оказалось братство; о том, что у Франции не осталось ныне другого выбора, кроме как исчезнуть или отринуть самое себя. Они неизменно близки к тому, чтобы смириться с этим миром; они пытаются загодя приспособиться к его волчьим законам — и при этом не вполне отдают себе отчет, что единственный способ заполучить реалистическое сознание заключается в том, чтобы вообще отказаться от него… С учетом того, что морализм американцев или цинизм марксистов привел этих людей в некое депрессивное состояние, вы с легкостью побудите их признаться, что цель в политике оправдывает средства; но все-таки и эту истину они охотнее объявят не французу, а представителю какого-нибудь другого народа. Если же француз одобрит их образ мыслей, дружески потреплет по коленке и назовет их людьми, свободными от предрассудков, — тут они придут в смущение. Мы даже не в состоянии представить себе, с каким странным выражением лица слушали они в 1940 году вишистского чиновника, сообщившего им о перемирии с немцами… Дело в том, что на их обостренный слух устами этого чиновника изъяснялась сама легенда — наша национальная легенда, чертова легенда, совершенно искажавшая чиновничью аргументацию — до такой степени, что они становились какими-то гротескными, словно человеческие силуэты в тумане. Сколь бы им ни толковали о победе под Верденом — перемирие все-таки скорее напоминало им Ватерлоо. Я имею в виду, конечно, легенду о Ватерлоо. Ведь понадобился ни много ни мало престиж тысячелетней истории нашей страны, чтобы эпизод этот — в общем-то, ничем не выдающийся по сравнению с другими — стал своего рода универсальным народным мифом. Тысяча лет, и плюс к тому этот проклятый папаша Гюго — который сам по себе является воплощением французской истории, со всеми его десятками тысяч александрийских стихов и знаменитым романом «Отверженные», который, быть может, ни один француз из тысячи и не дочитал до конца, но который столь же повсеместно знаменит, как и Эйфелева башня… Одним словом, функционер из Виши попусту тратил свое красноречие. Ах, сколь тернистый путь выпал на долю наших легенд… Когда я использую слово «легенда», то делаю это за неимением лучшего, ведь легенда чаще всего годится лишь на то, чтобы пленить воображение. Легенда о Франции неизменно пленяла воображение людей; она защищала их, покровительствовала им, а иногда и спасала их.
Боже, коль скоро французы не могут без отвращения соглашаться с тем, что можно таким образом верить в их страну, — это означает, что сама идея верности Франции предстает перед ними в кривом зеркале. Они гораздо охотнее могли бы представить себе легенду о Франции, основанную исключительно на литературных авторитетах. Они и не стремятся знать, что история столь огромной страны имеет глубокие корни, уходящие глубоко под землю; что мышление великого народа — не какая-то там абстрактная идеология, но живая пища, а ее влияние — своего рода оплодотворение. Приведу один пример, который поможет им немного яснее разобраться во всем этом. Бразилия предприняла исключительно интересный человеческий эксперимент, который уже близок к завершению; ей удалось за относительно короткий срок сплавить воедино, в один народ столь разнообразные этносы, как черная, красная и белая расы. В самый критический момент этого опыта, то есть в середине XIX века, для многих тысяч молодых метисов моя страна в первую очередь являлась ответчиком, гарантом, великолепным залогом. Молодые люди, которых я имею в виду, чаще всего рождались на свет в результате внебрачных связей богатых португальских плантаторов с красавицами-рабынями. Эти сахарные и кофейные бароны, эти владетели плантаций какао чаще всего привязывались к своим незаконнорожденным отпрыскам и давали им приличное образование. Но если законные дети отправлялись за карьерным ростом в Европу, а точнее, в Коимбру, то бастарды обыкновенно учились в более скромных заведениях в самой Бразилии, причем учителями их обыкновенно становились французы. Когда в 1822 году Бразилия отделилась от Португалии и обрела самостоятельность, этим миллионам молодых мулатов — составлявшим своего рода бразильскую «интеллигенцию» — в спешном порядке пришлось поставлять кадры для службы в администрации, для военной службы, для крупнейших правящих партий. Но еще на протяжении долгих лет им пришлось бороться с недоверием, а то и враждебностью со стороны обеспеченного португальского общества, представители которого отказывались выдавать своих дочерей за мулатов. Ну и что с того! Ведь они почитали за честь принадлежать (благодаря полученному им образованию) к народу, который казался им величайшим в мире, и это обстоятельство перевешивало в их глазах презрение со стороны португальцев. Они считали себя воплощением французского разума; они были частью Франции; они прилагали все усилия к тому, чтобы принадлежать ей духовно; они учили своих детей основам Франции, как учат основам религии. Франция и впрямь являлась для них своего рода религией — ведь она провозгласила приоритет свободы мышления во вселенском масштабе, а также равенство всех без исключения свободных людей. В общении с нами эти люди не занимались передергиванием; они не ждали от нас слов утешения по поводу своего уязвленного тщеславия; да и не тщеславие тут было задето, но их достоинство, их честь. А ведь именно французская традиция гарантировала им это достоинство и эту честь. Мы по-братски помогали им не сомневаться в самих себе, ведь у столь чувствительных и нервных людей, как они, вызванный подобными сомнениями комплекс неполноценности очень часто принимал вид патологии, навязчивой идеи. Как много молодых бразильских интеллектуалов той поры покончили жизнь самоубийством! Именно надежда на Францию помогала им справиться с отчаянием. О нет, сказанное мною — опять-таки не чистая литературщина! В один из самых мрачных периодов Второй мировой войны, когда я проездом находился в Рио, один из самых знаменитых ныне бразильцев (он слишком известен, чтобы я мог позволить себе назвать его имя) как-то вечером заявил мне со слезами на глазах (по радио как раз заканчивалось выступление маршала Петэна, с его блеющим голосом): «Похоже, французы ныне и сами пришли в отчаяние, а ведь у них всегда находились силы вселить надежду в род людской. Они станут походить тогда на того скупца, который умирает от голода на набитом купюрами матрасе… Похоже, Франция не отдает более себе отчет в том, сколь остро все человечество на протяжении стольких веков нуждалось именно в ней. И конечно же, еще больше далека она от понимания того обстоятельства, что и мы сами многим ей обязаны. Мне бы хотелось, чтобы однажды вы сообщили об этом Франции. Не подлежит сомнению, что в определенный момент нашей истории лучшие из нас могли задаться вопросом: не обречен ли на провал предпринятый нами расовый эксперимент? Не станет ли смешение кровей фатальным для нас? Ведь нашу молодежь, в особенности молодую интеллектуальную элиту, прямо-таки косила чахотка, причем врачи объясняли невероятно высокую смертность среди туберкулезных больных нашей слабой нервной сопротивляемостью, связанной именно со скрещением рас. Да, наши лишь недавно вышедшие из отроческого возраста молодые люди казались не менее счастливыми, чем все прочие; но при первых признаках грозной болезни они капитулировали и не столько умирали, сколько позволяли смерти себя одолеть. Разумеется, у них были свои резоны продолжать жить — кроме одного, который им предоставила именно ваша страна. Когда старая португальская культура — а ее хранителями выступали учители прежних времен — деградировала до стерильного конформизма, они увлеклись французской философской традицией, которая представлялась им воплощением одновременно и свободы, и дисциплины, да и чего-то большего: приключения, пьянящего приключения. Учитывая влияние душевного тонуса на физическое состояние, трудно не признать колоссальный масштаб той поддержки, которую оказали нашей стране ваши мыслители и поэты».