Страница 8 из 47
Почему я должен скрывать то, что совершенно очевидно для всех — и друзей, и врагов? Происходит созидание нового мира; ясно, что он созидается, мягко говоря, в обход принципов и методов нашей духовной традиции. Французская цивилизация была основана на определенном понимании человека, общем для всех наших мыслителей — как верующих, так и неверующих; человека как разумного, свободного существа. Именно эта человеческая свобода, именно эта абсолютная гармония разума и свободы и сообщали человеку сакральный ореол. Так вот, миру, в который нам предстоит войти, — а может, мы уже находимся внутри его, просто дверь за нами еще не закрылась, — неведом тот тип человека, о котором я только что написал. Как бы ни хорохорились бравые французы, стремясь переступить этот порог с напускной беззаботностью господина, который не хочет выглядеть перепутавшим этаж гостем; как бы старательно христианские демократы ни устанавливали при входе наполненную до краев кропильницу (чтобы, входя, можно было благочестиво осенить себя крестным знамением) — ничего не поделаешь, миллионы взглядов людей со всего мира ныне устремлены на нас, и притом взглядов не любопытствующих, но исполненных тревоги. Не станем обманываться: нынешний мир ни у кого не вызывает доверия. Большинство людей произрастают в нем за неимением лучшего и потому, что мы сами входим в него; люди эти последуют за нами, а стало быть, у них появляются основания в один прекрасный день предъявить нам счет. Мы сколько угодно будем уверять их, что каждый выкарабкивается как может; понимаю, это реалистический образ мыслей, и все народы теперь изъясняются таким же образом; но тут все дело в том, что они никогда ничем другим, кроме как народами, не являлись и не являются. Иное дело Франция — она еще и отечество, и в этом ни на секунду не сомневаются те из нас, кто хоть немного путешествовал по свету и при этом думал не только о своих мелких заботах… Отечество, то есть нечто гораздо большее, нежели политическое и экономическое устройство страны, которое все увереннее подменяет собой современное государство — или, во всяком случае, то, что мы именуем государством; современное государство — наполовину ростовщик, наполовину полицейский; с его всевидящим оком и запущенной во все карманы рукой. Отечество — то есть некое нравственное существо, обладающее своими правами и своими обязанностями, которое может просить о чем угодно, но не смеет требовать чего угодно — во имя того же закона, который регламентирует деятельность животных, жертвует пчелу улью, а индивида — виду. Отечество, отечество людей — да, вот чем все еще остается Франция для миллионов не-французов. Они соглашаются с той точкой зрения, согласно которой у современного народа обязательств не больше, чем у младенца (быть здоровеньким, прибавлять в весе); согласно которой для националиста лучший из миров — или наименее скверный — тот, где каждый народ, пухленький и сытый, сидя на своем горшке, скажет другому поверх пограничных барьеров (держа при этом палец на спусковом крючке автомата) ту самую знаменитую фразу, которую один персонаж Пруста вставил в обращенное к собственному слуге письмо, полагая необходимым выказать уважение подчиненному и одновременно не забывать о собственном достоинстве: «Чувствую себя хорошо…» Они признают все это, потому что не считают себя обязанными поступать по-другому; признают ради них самих, но не ради нас. И это противоречие делает честь их здравому смыслу.
Если Франция — это отечество, в том смысле, в каком встарь трактовал это понятие христианский мир, то священный эгоизм не может стать для нее ничем иным, кроме как очковтирательством, по меньшей мере в определенных обстоятельствах (а обстоятельства эти как раз и являются самыми ответственными). В данных обстоятельствах как националисты, так и интернационалисты рискуют впасть в грубую ошибку. Так, когда правые националисты, ненавидевшие Советскую Россию, в период абиссинской войны или так называемого крестового похода франкистов провозглашали абсолютный приоритет национальных интересов, они тем самым действовали вразрез с национальными интересами Франции; они морально разоружали ее в пользу национальных интересов тех держав, которые располагали большей по сравнению с нами мощью; при этом они и думать не думали о том, что в один прекрасный день наибольший вес получат национальные интересы СССР. И то сказать: чем, собственно, заняты нынешние коммунисты, как не пережевыванием тех же самых аргументов, что приводили недальновидные представители правых в 1935-м, а затем и в 1938 году; они ведь и меня призывали подходить реалистически к фашистско-нацистской экспансии — а то ведь я, не дай бог, прослыву подстрекателем войны. Да, идея отечества носит религиозный характер; христианство полностью перенесло ее в план трансцендентного.
Любовь к отечеству, как и любовь к Богу, основана на добровольном самопожертвовании. Так вправе ли отечество требовать от кого-то большего, нежели требует Бог, — а ведь Он желает, чтобы ему лишь служили, но не раболепствовали перед ним? Если мы осозна́ем все это, мы поймем, что правый национализм вовсе не так уж резко противостоит левому антипатриотизму.
Приверженцам христианских воззрений вроде меня, которые вместе с Пеги (но также и вместе со святым Людовиком и с Паскалем) полагают, что самой страшной бедой для нашей страны было бы ее скатывание «к состоянию смертного греха» в результате вполне осознанных неправедных действий, даже если они и мотивированы некоей выгодой, — так вот, приверженцам этих воззрений в равной степени чужды и марксизм, и фашизм. По мнению сторонников обеих названных доктрин, у народа вообще нет отечества; народ — это государство, и коль скоро коммунист намеревается в надлежащий момент воспользоваться государством как необходимым инструментом для того, чтобы сломить всяческое сопротивление диктатуре пролетариата, — он имеет столько же оснований стать националистом, сколько Баррес и Моррас. В христианском представлении об отечестве ему ненавистно его подчинение идее благодати, закону милосердия. Боюсь, у многих людей от всего этого осталось лишь какое-то смутное воспоминание, как о некоем блестящем парадоксе. Нет и еще раз нет! Подобного рода представление об отечестве на протяжении многих столетий было свойственно всему христианскому миру. Ограничимся одним лишь примером: на протяжении столетий принцип обязательного призыва на военную службу мог бы показаться людям чем-то чудовищным и одновременно смехотворным. Национальный конвент, приняв декрет об обязательной военной службе, предал основы нашей цивилизации и заложил фундамент тоталитарного мира. Если достаточно одного декрета, чтобы все без исключения граждане сделались собственностью государства, то почему бы им не принадлежать этому государству на протяжении всей их жизни, от рождения и до самой смерти? Потому-то приверженец антипатриотических взглядов с легкостью может превратиться в фанатичного националиста и при этом сохранит убежденность в том, что отечество — не более чем опасный предрассудок, способный ограничить права государства. Господин Арагон писал в свое время в пятом номере журнала «Сюрреалистическая революция»: «Еще большее отвращение, нежели патриотизм — эта разновидность обычной истерии, но более бессмысленная и более смертоносная, чем другие, — у нас вызывает идеал отечества». Правый националист — более проницательный, чем все прочие, — исходя из этого заявления, уже мог бы прийти к выводу, что такого рода антипатриотическое кредо ни в коей мере не перекрывает автору этих слов дорогу в национализм левого толка.
Бесспорно, национализм цветет ныне пышным цветом во всем мире. Я имею в виду национальный эгоизм в его наиболее уродливых и подчас наиболее комичных формах, поскольку царящая во всем мире сумятица в конечном итоге упраздняет само представление о стыде. Хотя человечество еще не расчеловечилось полностью, но прожорливые, ненасытные, готовые разделаться друг с другом государства — дипломатические договоренности с трудом удерживают их от резких движений, подобно тому, как изголодавшихся псов удерживает кнут псаря, — больше напоминают не людей, а зверей. Никогда еще христианское представление о братстве разных народов, которое кружило голову величайшим университетским ученым средневековья, не подвергалось такому поруганию и забвению; однако слабые отзвуки этой идеи, что еще живы в человеческих сердцах — во всяком случае, в тех странах, которые испытали глубокое влияние французской культуры, — таинственным образом остаются связаны с именем Франции, французской традицией, духом Франции…