Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 29

Нарождавшаяся атмосфера казённой деловитости нагоняла на Гостева скуку. С некоторых пор это пошло – он начал зевать. Выходило едко, с какой-то особенной усталостью, словно он не спал по нескольку суток (ночью разгружал вагоны или до утренней росы бродил с любимой), так что ему приходилось до дрожи в скулах и ушных раковинах сдерживать слезоточивые позывы. Но спал он нормально, теперь даже больше. Правда, если в выходные днём случалось ему вздремнуть часок, то ночью он не сразу засыпал, – лежал и думал, что неправильно это, глупо, что потом, на работе, он будет зевать.

А началось всё прошлой осенью, когда Гостев неожиданно заснул в совсем неподходящих для того обстоятельствах. Невыгодное распределение (район) подвинуло его на то, чтобы не искушать ему судьбу и отправиться в столицу – выбивать в министерстве открепление. (Ссылки: старая мать, больной отец, собственное здоровье – тоже не очень.) Там ему вежливо удивились и сказали, что подобные вещи разрешаются на месте самим трестом. Трест упрямился. В ноябре исполнилось три месяца со дня ведения переговоров Гостева с трестом.

Ноябрь выдался скорбным месяцем и уже зимним. В том же ноябре случилась государственная смерть общесоюзного и мирового значения. Отдел кадров был пуст. Все собрались в красном уголке, Гостев тоже присел, и наблюдали обрядовую телевизионную трансляцию. Больше женщинами – обсуждались вопросы: как же так? что же теперь будет? и будет ли?.. Привыкли: был человек – и нет его. Привыкли к нему, привыкли к его звёздам. Траурная музыка, скупые дикторские слова. Гостев незаметно для самого себя расслабился, начал клонить вниз голову, – руки только удерживали номер «Советского спорта», лежащий на коленях, – и тут услышал с экрана: «Велико горе… Тяжела утрата… Но тем не менее сообщаем результаты лыжной эстафеты четыре по пять километров…» Он мигом встрепенулся, обвёл смущённым взглядом лица окружающих – они-то слышали? – и, не найдя в выражении их глаз ничего, что указывало бы на предосудительность прозвучавшего, самым простейшим и верным нашёл сослаться на фантастический крен собственного, измученного усталостью слуха и несвоевременную подсказку спортивной газеты. Он широко и судорожно зевнул. Когда к нему повернулся строгий начальник отдела кадров, в его глазах стояли слёзы. Так и отметилось ему – зевками выказывать либо крайнюю усталость, либо крайние чувства.

Нашлась, наконец, ему должность – инженером в производственный отдел соседней с трестом конторы, которую, как он уже слышал, называли «шарагой», а один рабочий выразился ещё увереннее, когда наткнулся на Гостева, шедшего в кабинет главного инженера с заявлением в руках, – «кильдим такой-то!» Это о двухэтажном, кирпичном здании было сказано.

Обязанности у Гостева были простые: шифровать накладные на материалы – щебень, песок, битум… Иногда ещё что-то в ГОСТах посмотреть. 7-32 – писал он на нефтебазу, 6-40 – на песчаный карьер. Диплом строительного института позволял ему это делать с вполне достаточной для его стотридцатирублёвого оклада серьёзностью.

Кроме Гостева в отделе работали ещё четыре человека. Начальником был Лев Александрович Шкловский, средних лет мужчина с внимательным, ощупывающим взглядом, с подчёркнутыми манерами пожилого актёра, исполняющего несколько затянувшийся бенефис. Лида. Ей около тридцати, полная, невысокая, с широким лицом, – до сорока её подтягивали работа, дети и муж. Во время рабочего дня несколько раз она звонила куда-то, справлялась: «Молока купил? Нет? Я с работы идти буду – возьму. Стасик как? А Костик? Что – «всё»? А больше ничего ты не должен сделать?» Вероника Алексеевна тихо сидела за столом, по обе стороны от себя заваленного папками, тихо ждала пенсии. Лучились очки, смешливые морщинки в уголках рта. Лёгкий, почти воздушный венчик волос на голове. Спиц нету, а то бы и носки незаметно вязала.

Геодезист Рябоконь Иван Петрович, открытый мужчина, простецкий. Когда звонил телефон, он снимал трубку и говорил: «Геодезист Рябоконь слушает!» – четко докладывал, по-солдатски.





Вся территория треста напоминала Гостеву изломанное, беспорядочно раскинувшееся дерево с длинными сухими сучьями в разные стороны. Ствол – это трест, длинное, вытянутое здание; сучья – всевозможные «шараги» и «кильдимы», склады, свалки, железнодорожные пути. Всему этому имелись названия: МС, ДСПМК, УПК и ещё как-то – из одних немых, столкнувшихся согласных с разбитыми коленями. На стене одной мастерской, по фасаду крупными облезлыми буквами было выбито: «Труд – дело чести, доблесть и славы». А дальше, у гаражей, уже недавней белой краской растянулось по плакату, изображающему огромного, замахнувшегося чудовищным молотом рабочего: «Наш труд – есть дело чести, есть дело доблести и геройства!» Тут как-то более по-гвардейски было. Железные ворота, через которые Гостев выходил с работы, провожали его словами благодарности, уцепившимися за транспарант всё того же красного цвета: «Спасибо за добросовестный труд». Один раз только прочитал их Гостев, в первый день, больше не глядел, в этом месте всегда опускал голову. И было отчего: 7-32 – писал он для нефтебазы, 6-40 – для песчаного карьера.

Иной раз совсем нечего было делать. Раньше у него был «друг», и он мог с ним побеседовать на различные темы. Хотя бы и такой «друг», на время рабочего дня, но всё же – не так скучно, не так вяло…

Невероятно тёплый апрель горел словно недавно зажжённая свеча, пока ещё ровным и спокойным огнем, в последующие месяцы обещая гудящее жаркое пламя. Шкловский уехал в командировку, Рябоконь отправился на обмеры. Женщины, тыкая напряжёнными пальцами в барахлившие калькуляторы, занимались подсчётами и пересчётами. Одному Гостеву не было занятия.

Юрий Петрович Гостев был плотного телосложения, с некоторым даже излишком, в детстве таких ребят дразнили «жирняком». Ещё у него было что-то со зрением: то ли близорук, то ли дальнозорок, то он ясно всё видел до мельчайшей детали, то вдруг словно пеленой какой завешивалось его зрение, так что впору было растеряться от того, что он видел перед собой: какие-то зыбкие тени, неясные силуэты, там остановившийся прохожий похож на столб, а тут дерево на девушку… Но очков он не носил. Носить очки для него означало бы быть обязанным иному зрению, сменить осанку, подчинить движения рук и ног более выдержанному, опасливому ритму, на что-то больше обращать внимание, на что-то меньше, и вот он уже будет то излишне придирчив, то невероятно рассеян, иначе: заново перемерить привычные соотношения между предметами в мире. А так, без очков, не надо ничего изменять, только ходить и щуриться. Вот он и щурился и зевал. Oжидая, когда Лида передаст ему для шифровки пачку накладных, он лениво водил карандашом по листку бумаги, рисовал рожицы, записывал (после обеда это началось): 3.26, 2.57, 2.12 и так далее, московское время, время, оставшееся до конца работы. Последние минуты уже не шли в счёт, он прекращал записи и начинал готовиться к выходу. Второй день таких занятий подвёл его к мысли, что это уже чересчур, и он принёс из дома книгу, купленную ещё зимой, случайно, в букинистическом магазине: роман Августина Гильермо Рохаса «Девонширская изменница», издательство «Прогресс», перевод с испанского. Он открыл первую страницу и начал читать:

«В беспокойстве того времени, возбуждённом совершенно рядовым событием, значительность которому была придана удивительно пагубной настойчивостью и своенравием непредсказуемой и конечно же хитроумной Делии Стоун, мне, её же коварством, была уготована особая роль. Не претендуя на исключительное значение своей определённо зловредной миссии, я всё же представляю себе лейтенанта Эдварда Гордона и его невесту Амалию Бентам не раз и не два задающихся горьким вопросом: возможно ли было признать себя неразумными и заблудшими, на коих Господь Бог наложил свою кару, ибо как иначе можно объяснить все те немыслимые повороты судьбы, бросавшие их впоследствии в такие переделки, что проще было бы сослаться на высший умысел, урок, назначение коего тогда бы пришлось искать им в самих себе, если они не хотели подвергать близкое окружение постыдной слабости подозрения. Но не в них самих дело, не в родителях Эдварда Гордона, не в полковнике Уильяме Бентаме, чей суровый нрав укреплялся доверием к плохим известиям и словно ждал малейшей искры сомнения. Тройная маска определяла личину судьбы, три имени пользовались случаем, чтобы всячески мешать их счастью. Теперь и я, Карлос Сантьяго, 30 ноября 177… года могу сказать о той вине и той печали, что гнездятся во мне загубленной жизнью среди других прежде отнятых, никогда не набрасывавших на меня скорбных теней, – жизнью, не ведавшей меня, как своего отца…»