Страница 4 из 31
А какой вчера был чудесный вечер…
Сталин ехал в Москву и размышлял над своей размолвкой с женой, размолвкой тем более странной, что Надежда до сих пор не решалась вмешиваться в его дела, соблюдая давнишний уговор. Неужели его так плотно обложили, что уже не вырваться? Неужели причина в том, что ОГПУ никак не решится довести до конца дело с Зиновьевым и Каменевым, и это рассматривается кое-кем как его, Сталина, личная слабость? Ясно, что пока существует оппозиция, она не сложит оружия, будет вредить его политике, подрывать его авторитет в глазах народа, провоцировать всякие заговоры. А еще все усиливающаяся и расползающаяся бюрократизация власти, партийного аппарата…
Да, надо будет потребовать от Менжинского выяснить, не от Зиновьева ли с Каменевым тянутся нити к Сырцову и Рютину? Не исключено, что в этом деле замешен и Бухарин. Не может быть, чтобы Сырцов, с такой жестокостью и беспощадностью расправлявшийся с врагами советской власти на Дону в годы гражданской войны, особенно с казаками и крестьянами, а в качестве секретаря МГК столь же решительно боровшийся еще недавно с оппозицией, – не может быть, чтобы он вдруг проникся к крестьянскому сословию сочувствием и жалостью, а к оппозиции – терпимостью. Да Сырцов с Рютиным никогда и не были самостоятельными политиками, они всегда кому-то подыгрывали: сперва Троцкому, потом Зиновьеву-Каменеву, теперь Бухарину.
Нет, надо, решительно надо кончать с этой троицей, а уж потом взяться за расчистку "Авгиевых конюшен" бюрократии. Но сделать так, чтобы они продолжали уничтожать себя своими же руками, уничтожать в глазах партии, в глазах народа. Только сможет ли Менжинский вместе с Ягодой устроить это дело, чтобы комар не подточил своего носа? Захотят ли?
Сталин вспомнил, какое удручающее впечатление произвело на него письмо писателя Шолохова, полученное еще в январе прошлого года, в котором тот жаловался на произвол местных властей, на апатию в казачьей среде, на то, что люди, всю свою сознательную жизнь занимающиеся хлеборобством, оказались в зависимости от чиновничества, которому важен не конечный результат труда хлеборобов, а сиюминутные показатели.
Однако возмущение писателя Шолохова и возмущение собственной жены – это совершенно разные вещи: Шолохов возмущается тем, что видит, что творится у него под носом, а жена товарища Сталина тем, о чем ей нашептывают враги товарища Сталина. Следовательно, Шолохову надо помочь, а врагов прижать. И покрепче.
Глава 4
До начала военного парада оставалось полчаса, когда машина Сталина проследовала в Кремль, миновала Царь-пушку и Царь-колокол и остановилась у тяжелых резных дверей трехэтажного здания бывшего Сената, где размещались кабинет Сталина, его квартира, квартиры и кабинеты членов Политбюро, секретариата, некоторых наркомов. Здесь по-прежнему жил Бухарин с новой – третьей или четвертой по счету – женой, и Сталин, встречаясь с ним ненароком в длинных коридорах, здоровался как всегда радушно, называя его Бухарчиком, при этом испытывая такое чувство, будто сквозь очки на него смотрят холодные и ничего не выражающие глаза змеи, готовой укусить в любую минуту.
Возле подъезда генерального секретаря ожидали члены Политбюро, некоторые члены правительства, известные военачальники, то есть те, кто сегодня будет стоять рядом со Сталиным на трибуне Мавзолея. Они топтались тесной толпой, не разделяясь на кучки, вокруг компанейского наркомвоенмора Климента Ефремовича Ворошилова, любителя всяких скабрезных историй и анекдотов, смеялись, курили, подначивали друг друга. Когда знакомая машина показалась из-за поворота, быстренько выстроились в ряд, соблюдая известную им субординацию.
Сталин не спеша выбрался из машины, поправил фуражку, одернул шинель, расправил усы и только после этого стал за руку здороваться с ожидавшими его людьми, пристально вглядываясь в глаза каждому, как бы спрашивая: ну, что? как прошла ночь? ничего не случилось? – и люди, произнося положенное: "Здравствуйте, товарищ Сталин! С праздником Октября, товарищ Сталин!", тоже вглядывались, но исподволь, в его неподвижное лицо, пытаясь уловить не только настроение, но и за скупыми словами приветствия и крепостью пожатия руки угадать, что он думает сегодня о каждом из них, не переменил ли отношение в худшую сторону.
Сталин, как ему казалось, об этих людях знал все. Или почти все. Ни один шаг их, ни одно слово, где бы оно ни было произнесено, не оставалось незамеченным или неуслышанным теми, кому положено все видеть и слышать и тотчас же докладывать по команде, чтобы в общей сводке или отдельным донесением услышанное и увиденное легло на стол Генеральному секретарю партии, если в этих словах или поступках появлялся хотя бы намек на нелояльность, не говоря уже о враждебности.
Почти за каждым из этих людей числилось что-то такое, что могло в нужный момент потребовать принятия против них решительных мер. А уж если поковыряться в их прошлом… Но прошлое только тогда впишется в строку, когда начнет перекликаться с настоящим.
К тому же люди эти были пока еще нужны, хотя Сталин и понимал, что если человек слишком долго занимает один и тот же высокий пост, то он начинает как бы гнить изнутри вместе с порученным ему делом, начинает считать себя незаменимым.
Все они довольно умны и опытны в политических интригах, знают кому, что и когда говорить, но как бы и ни были умны и опытны, однако тоже способны проговориться, допустить ошибку… разумеется, если есть о чем проговариваться и если возникшие обстоятельства вынуждают делать непростительные ошибки. А обстоятельства вынуждают их делать эти ошибки постоянно, потому что в практических делах руководства государством и его экономикой каждый из них путается в трех соснах, уверяя, что путается-то как раз не он, а все остальные, имея в виду иногда и самого Сталина. Так что надо уметь слушать, что они говорят, сопоставлять слова и делать выводы…
– Что ж, пожалуй, пора, – произнес Сталин, ни к кому не обращаясь, и первым двинулся по направлению подземного хода, ведущего к Мавзолею.
Куранты на Спасской башне Кремля начали отзванивать мелодию "Интернационала", когда руководители новой России стали подниматься по гранитным ступенькам Мавзолея, и вся площадь, запруженная войсками и допущенными на нее зрителями, огласилась восторженным гулом приветствий, которые тут же покрыли раскаты воинского "Ура!"
Был прохладный день поздней осени. Свежий северный ветер уже дышал холодом где-то близко от Москвы легших снегов, по небу быстро, словно дым от гигантского пожара, неслась свинцовая масса облаков, предвещая студеную зиму и новые тяжкие испытания народу, сорванному с обжитых мест и поднятому неведомой силой на тяжелый, изнурительный труд. Ветер трепал красные знамена парадных батальонов, полы шинелей красноармейцев, тяжелые бунчуки военного духового оркестра, покачивал частокол из тонких нитей штыков.
К Сталину наклонился Молотов, тихо сообщил, что погода, судя по сообщениям синоптиков, не позволит поднять в воздух парадные эскадрильи самолетов, что в ближайший час ожидается еще большее ухудшение видимости, возможен дождь со снегом и усиление ветра.
Сталин ничего не ответил, оглядел небо от Исторического музея до пестрых куполов собора Василия Блаженного и кивнул головой.
– Ничего, – сказал он. – В мае, бог даст, погода будет лучше, тогда и посмотрим.
И Молотов, выслушав Сталина, тотчас кому-то кивнул, и кто-то из военных нырнул в боковой проход, чтобы передать на аэродромы, ревущие запущенными моторами десятков самолетов, ожидаемую команду "отбой".
Отзвучали куранты. Часы пробили десять раз.
Из ворот Спасской башни на вороном коне выехал наркомвоенмор Клим Ворошилов в сопровождении ординарца, а навстречу ему от Исторического музея припустил цирковой рысью командующий парадом Семен Буденный на гнедой кобыле буденовской же породы. Тоже в сопровождении лихого ординарца.
Вот конники сошлись напротив Мавзолея, сверкнули обнаженные клинки, ветер разорвал и отбросил куда-то к Историческому проезду слова рапорта и звонкий цокот копыт.