Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 27

Знал Пакус, что среди многих евреев, в силу сложившихся обстоятельств примкнувших к большевикам, но никогда не разделявших их мировоззрения, еще не угасла надежда на возвращение партии к социал-демократическим доктринам, к либерализации режима власти и, следовательно, к безграничным для себя возможностям в этой полудикой стране. Знал он, что многие из его соплеменников и нынешних товарищей по партии были связаны с мировыми еврейскими финансовыми кругами, имевшими свои расчеты на преображенную Россию, что эти круги активно финансировали как меньшевизм, так и большевизм, и хотя сам выбрал последний по убеждению и продолжал держаться его из принципа, в душе давно уже сочувствовал оппозиции сталинскому режиму и частенько, получая информацию о ее деятельности, закрывал на эту деятельность глаза, не докладывал наверх, если это ничем не грозило ему лично.

Догадывался он, что арестом своим обязан тем еврейским кругам, которые пытаются укрепить пошатнувшуюся внутриеврейскую солидарность, противопоставить ее диктату Сталина и его приспешников, избавиться от тех своих соплеменников, кто слишком далеко отошел от идеи Великого Израиля. Не исключено, что Сталин ловко использует внутриеврейские противоречия для укрепления своей личной власти. Но, судя по всему, в этой стране и нельзя без диктатуры личности, без железной власти вождя. Да и что такое диктатура пролетариата, как не диктатура его вождей? По-другому она осуществляться не может.

Но все это лишь досадные мелочи в сравнении с той великой мечтой о братстве народов земли, которая наперекор всему еще теплилась в сердце Пакуса. Только это осознание, эта самовнушенность помогали ему жить, не помнить прошлые обиды и сомнения, закрывать глаза на противоречивые, досадные реалии и на что-то надеяться. Прошлое многолико и выступает в борьбе с новым под различными личинами. И не только в общественном сознании, но и в сознании каждого человека. В том числе и в нем, Льве Пакусе. Он всегда боролся с прошлым, где бы и как бы оно ни проявлялось. И в этом смысле совесть его чиста.

Чем дальше Пакус уходил от заимки, тем медленнее шел. Собственно, спешить уже не имело смысла. Придет он в зону на час раньше или позже, ничего от этого не изменится. Позже – оно даже лучше. Пусть произойдет развод на работы, пусть все успокоится. Где-то часов в восемь-девять начальство, только что позавтракав, пребывает в самом умиротворенном расположении духа, – тут-то он и заявится.

Разумеется, они полагают, что почти вся бригада Плошкина – за исключением нескольких тачкогонов – погибла под обвалом либо, отрезанная им, от холода и голода в глубине забоя. Разумеется, они еще не докопались до истины, иначе бы непременно явились на заимку. Конечно, он расскажет им все. В конце концов, эти люди, облеченные в лагере неограниченной властью над осужденными, ближе ему, исключенному из партии коммунисту Пакусу, чем кулак Плошкин с профессором-кадетом. Идейно и духовно, и как угодно.

Это ничего, что обстоятельства развели его с другими товарищами по партии по разные стороны колючей проволоки. Жизнь парадоксальна, и тысячелетия цивилизации мало что изменили во взаимоотношениях людей. Революции – и есть попытки изменить будто бы неизменное. Однако сразу такое не делается. Увы, это так. К тому же Россия – не самый лучший, как оказалось, полигон для отработки мировой модели нового человеческого общежития. Но лавина сдвинулась – противиться ее движению глупо. Разумнее – движение это регулировать.

К сожалению, он и многие другие попали в какой-то боковой поток, и одни были раздавлены, другие отброшены в сторону. Видимо, это закономерно. Так, немногие израильтяне, вышедшие из Египта, сумели достичь земли обетованной: одни умерли, не вынеся тягот пути, другие погибли в битвах, третьи пали от рук своих же. История действительно повторяется… Только там был единый народ, спаянный единой целью, проникнутый идеей исключительности, а здесь… Пока у рабочего класса России выработается это чувство – у всего класса, а не у отдельных его сознательных представителей, – пройдут годы и годы, может, не менее сорока лет, как у израильтян… Но способен ли Сталин – в отличие от Моисея – воспитать чувство исключительности у российского рабочего? Вряд ли… Однако Троцкий был способен еще менее. Не говоря о Зиновьеве с Каменевым…

Тогда – кто же?

Пакус остановился, увидев еще одно лежащее поперек тропы дерево: ему показалось, что это то же самое дерево, на котором он сидел полчаса назад. Неужели он заблудился и ходит по кругу? Он приблизился к дереву: нет, кажется, это совсем другое дерево, то вроде было потоньше и как бы подряхлее. Впрочем, это не имеет значения.

Он выбрал местечко между ветвями, сел, расслабился.

Над дальними сопками разгоралась заря. Было так тихо, что слышался ток собственной крови и биение сердца. Сейчас, наверное, часа четыре. Скоро в зоне подъем. Вот изумятся там, когда он вернется! Можно сказать, с того света!.. А на заимке, пожалуй, еще спят и не ведают о своей судьбе.





Пакус машинально полез за пазуху, где, завернутый в тряпицу, покоился большой кусок горбуши, отщипнул кусочек и принялся лениво жевать. Привалившись спиной к толстому суку, он вскоре погрузился в полудрему. И впервые за последние год или два ему стало грезиться что-то, что не вращалось исключительно вокруг еды, хотя еда присутствовала и здесь.

Раньше во сне он видел хлеб, хлеб и хлеб. Иногда что-то еще, но тоже – еда. И еду эту он получал во сне всегда каким-то странным образом: то воровал ее, то клянчил у разных людей, и даже у Ленина, но украденную еду отнимали, выклянченная оказывалась не едой, а какой-то несъедобной дрянью. Теперь он сыт. Впрочем, кусочек хлеба не помешал бы…

Пригрезилось, что он, Пакус, сидит в комнате следователя и пьет с ним чай с белым хлебом. И даже намазывает на хлеб масло. Во сне Пакус не удивился этому обстоятельству: он уже знал откуда-то, что его возвращение в зону по достоинству оценено не только лагерным начальством, но и более высоким, что его переводят работать на хлебопекарню, что в Москву послано прошение о пересмотре его дела в связи с новыми обстоятельствами и что будто бы это прошение уже рассмотрено и удовлетворено. Каким образом все произошло так быстро, ни сам Пакус, ни следователь не знают, но почему-то оба уверены, что это так и есть, что надо лишь маленько обождать, и как только бумаги придут, так сразу же его и отпустят.

И чудится ему, что следователь обращается к нему, к Пакусу, не "гражданин Пакус", а "товарищ Пакус", и даже иногда по имени-отчеству. И на душе от этого так тепло, так славно, что хочется плакать…

Пакус очнулся от холода: сырая одежда сковала его леденящим панцирем, без движения он совсем замерз. Он вспомнил свой сон, усмехнулся и подумал, что реально его ждет нечто совершенно противоположное: если его не изолируют от остальных заключенных или не переведут в другой лагерь, то его довольно скоро настигнет удар ножа или удавка где-нибудь в сортире: зэки, особенно блатные, не терпят в своей среде доносчиков, предателей, как не терпели их когда-то в партийной среде. Впрочем, все эти понятия весьма относительны.

Одна надежда на то, что лагерный следователь будто бы не глупый человек, и его удастся убедить, что жизнь Пакуса еще пригодится советской власти.

Между тем небо посветлело настолько, что стали различимы еще крошечные пихтовые иголки, мох на камнях, веточки какого-то кустарника.

Пакус тяжело поднялся на затекших ногах. Преодолевая себя, сделал несколько движений руками, присел раз и другой, оглянулся: вершины противоположных сопок будто облиты червонным золотом, а внизу, в овраге, все еще таится пугающая чернота ночи. И все так же тихо кругом и пустынно.

– Надо идти, – сказал себе Лев Борисович, сказал вслух и удивился звуку своего хриплого, каркающего голоса. Он прокашлялся и заговорил снова: – Да-да, надо идти, двигаться. – Голос несколько очистился, стал звонче, и Пакус продолжал уже с удовольствием, пробуя свой голос и так, и этак: – Вот дойду до болота, там можно будет отдохнуть, обсушиться. Даже поспать. Движение… Жизнь – это движение. Да-да-да! – И пропел, стараясь не шепелявить: – "Движенье – счастие мое, движенье…"