Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 16

Стыдно, стыдно вспомнить…

Надя и сейчас покраснела. Вечерело. Моросил легкий дождик. Теплый дождик. Она была без зонта и прибавила шагу. Скорее, скорее домой. Ждет небось, припозднилась она сегодня.

А может, и не ждет — два дня уже она одна, он у себя работает. Бывают такие дни, когда ему почему-то не пишется при ней; даже если она в стороне от него — в кухне. Она бродит по дому, не зная, за что приняться, в конце концов тоже садится за работу, но прибегает к нему раз по десять на дню — просто, чтоб посмотреть на него, посмотрит — будто воды живой напьется, глядишь, и у нее работа пойдет живее.

Все это хорошо… Все бы хорошо… Но эта фотография…

Третьего дня он послал ее за какими-то бумагами в холодный свой дом, она выдвинула не тот ящик и на дне под тетрадями (обычными, общими, по сорок восемь копеек — ее очень удивляло, что стихи пишут в таких вот обыкновенных тетрадях) увидела лицо той…

В самом начале, когда ночи еще казались случайностью, когда каждый раз она мучительно ждала: придет — не придет, они рассказали каждый о себе. У той, которая и была истинной причиной его бегства сюда, в этот поселок, затерянный в горах, было сказочное имя — Хельга… Конечно, поэту и нужна женщина с таким именем…

Фотография, разорванная когда-то, была тщательно восстановлена: обрывки подогнаны один к другому и наклеены на плотную бумагу.

Снята она была в беге (стремилась к фотографу): волосы взлетели, лицо запрокинуто, рот разинут в хохоте. Невозможно было понять — красавица она или уродка. Надломленные пряди волос, точно светлые молнии, один глаз чуть выше другого, и вся она — будто сквозь решетку, асимметричную, легкую, но — решетку, кажется, еще мгновение — и женщина расшибется об эту, невидимую для нее, преграду.

Он говорил, что она высокая блондинка, старше его семью годами. Надя придумала из нее Горгону Медузу, с молниями в волосах.

Она надоела ему расспросами о той, он сказал: «Прошу тебя, хватит сыпать мне соль на рану…»

Он так сказал, хотя все время твердит, что излечился, что это она вылечила его, что ее — теперь любит…

А разве она спрашивала об этом…

Что же это… Ведь в первые ночи, когда он плакался ей о несчастной своей любви, не было у нее никакой ревности, только радость — что пришел, а теперь… И ведь она сама тогда же, вначале, в ответ на слова любви… сказала, что нет у них никакой любви, а просто они нужны друг другу как мужчина и женщина, и не надо никаких слов… А теперь…

Вот уедет он — и что тогда…

А он уедет.

Надя очнулась у самой калитки. Не заметила, как приехала домой, как миновала во тьме шаткий мостик — окно в доме не светилось. Не ждет… Значит, по-прежнему, работает у себя. Ну и хорошо: Надя ездила делать прическу — захотелось быть красивой, но дождь не прекращался, и от прически осталось мокрое место. Явилась бы ему чудищем морским.

Не узнала себя в зеркале: тумба на голове съехала набок, висюльки возле щек похожи на обрывки серпантина. Разворотила всю прическу, расчесалась, волосы опята закрыли полспины. Сколько раз зарекалась делать прически — не идут они ей, и вот опять… Все ждешь какого-то чуда. А чуда нет как нет.

Дождь потяжелел, стал крупнее, чаще, холоднее. Дорожка, бегущая вниз, к его домику, стала неузнаваемой: камни были не на своих местах, появились незнакомые ямы, рытвины. И зачем только надела она эти, на кожаной подошве, туфли, шла бы в галошах… Уже у самой калитки она поскользнулась и упала.

Ночь на дворе, ее до сих пор нету, а ему плевать. Сидит спокойно, пишет.

Надя распахнула дверь — и застыла на пороге.

Опять эта… И он как ни в чем не бывало сидит с ней — ликер пьют. Как тогда… Стул ее придвинут к его табурету. Надя захлопнула дверь, не переступив черты.

Домой приковыляла, до глаз промокшая.





Как он смеет — вот так. Как он может?.. Что вообще она в нем нашла… Никто бы не позволил так с собой обращаться, только она, дура…

Он ее не любит. Конечно, не любит — с чего она взяла. (Разве таких любят?) Мало ли что он говорил, он говорил, а она, безмолвная, слушала. А ведь он говорил не только о любви, о свободе тоже — говорил, что в любом случае хочет быть свободным, вот, значит, о какой свободе он говорил…

Часы висели за ее спиной — она обернулась: прошло пятнадцать минут.

И еще пятнадцать минут прошло.

Ведь он придет, он все равно придет, она твердо это знала, зачем же так мучить ее.

Еще пятнадцать минут…

Но ведь ничего такого не случилось?.. Вообще ничего не случилось. Так чего ж она? И ведь в тот раз было то же самое, совершенно то же — и как совсем по-иному она приняла его тогда.

Тогда он еще говорил о Хельге. И он пил тогда с совхозовскими мужиками. Она ставила это ему в вину. Как может он, поэт, пить с такими. Ей стыдно стало перед Светкой Соловьевой (из старых подруг только Светка иногда еще заходила к ней), когда та рассказала, что видела его на магазинном крыльце, пил с алкашами, а говорила — поэт…

И еще: она боялась… Хоть и рассказала она ему про себя, но… Одно дело, когда она говорит о себе, и другое — когда кто-то, неизвестно какими словами…

Он пришел с бутылкой, позвал ее к себе, сказал: «Тоскливо мне что-то, выпей со мной, Наденька, один не могу». Надя выпила, а сама потихоньку вызнавала, не сказали ли чего мужики. «Что они могут сказать умного», — услышала только.

А тоскливо, он говорил, ему часто бывает, она здесь ни при чем, и никто ни при чем, время от времени накатывает — и ничего тут не поделаешь, никакая любовь не спасет, даже работа и та не спасает, то есть тоска-то, может, оттого и бывает, что не работается. Хотя — черт его знает. А ей, Наденьке, спасибо, с ней он душой отдыхает; с ней ему легче, чем со всеми. Вот не думал, что в эдакой кавказской глухомани встретит — ее.

Он совсем опьянел, и у Нади с непривычки (лет семь уже не пила) голова закружилась. Заснули: он — сидя, она — голову положив ему на колени. Вдруг — стук в дверь. Он не проснулся, а Надя соскочила, побежала открывать. Показалось: мать приехала, забыла, что не дома она, а у него. Открывает: в дверях женщина. Надя вздрогнула: уж не Хельга ли?.. Но ведь она блондинка… Ну это-то — долго ли покраситься. Говорил, высокая, а эта чуть выше Нади. Хотя, может, и высокая. Зато не особенно молода — это ясно. Она? Сколько у нее родинок на лице.

— А мне Семена, — сказала женщина, окинув Надю взглядом; достойной внимания она ей, видимо, не показалась, глаза тут же стали равнодушными.

— А его… спит, — сказала Надя. Женщина заглянула в дверь, увидев его, отодвинула Надю и подошла к дивану.

— Эй, соня, — склонилась над ним, — подымайся, гостей встречай.

Он улыбнулся и, еще не очнувшись как следует, протянул к женщине жаждущую руку. Надя стояла рядом. И сразу же, будто обжегся, руку отдернул. На Надю посмотреть не посмел.

— Это Ира, — кивнул на пришедшую. — Это Надя.

Надя опустилась на диван, Ира, взглянув на стол с остатками еды, принялась за дело: собирала посуду, стирала со стола, напевая что-то. Надя сидела на диване.

Никогда бы она не решилась так хозяйничать здесь, хотя уже третью неделю они были вместе. Она вдруг почувствовала необычайную легкость, ту легкость (а может, пустоту), с которой (в которой) жила до его появления. Даже радость она почувствовала — радость неожиданного освобождения. И она засмеялась освобождение. А может, это она слез так боялась — до смеха.

Надя не уходила, весело за всем наблюдая. Она была в зале, в темном кинозале — а они были на экране, они, само собой, ее не видели. Когда он позвал ее к себе на экран, то бишь за стол, она отказалась. Она хотела быть здесь — в темноте. Наконец, она встала и облегченно выдохнула: «Мне нужно идти работать».

Дома Надя действительно села вязать и спокойно часа два вязала, а потом нетерпение охватило ее, выбило из рук клубки. Она поняла, что не усидит дома, что это выше ее сил, что она должна все понять, все узнать, услышать, что он скажет. Конечно… если дверь будет открыта.