Страница 4 из 16
Надя застонала и, присев, впилась зубами в край подоконника.
…Пусть он пришел — он пришел к ней во второй раз, но ведь в третий бы он не пришел… А так — он приходил, приходил, а она его не пустила. Она сама бросила его.
Телевизор внизу болтал по-прежнему. Надя посидела перед ним, послушала, он доказывал что-то свое, учил ее каким-то своим старческим истинам. Смешон же он был сейчас…
Она вышла на крыльцо; опять шел снег, крупный медленный снег, который хотелось глотать, точно влажные белые магнолии, раскрыть рот — и давиться снегом.
Арап, поскуливая, выбрался из конуры, стал ластиться к ней, то и дело отряхиваясь, отфыркиваясь от снега.
«Замерз совсем, заме-ерз, миленький, ладно уж, пошли в дом», — она говорила так, словно кто-то в темноте слушает ее речи.
Она опять отвязала Арапа, запустила его на веранду — он наследил там, облаял все утлы, сведя с ума мирных пауков; Надя вытерла ему лапы, чтоб пустить в комнаты. С тех пор, как нашелся сын Натальи Иванны, пропадавший где-то невесть сколько лет, и Наталья Иванна перестала ночевать у нее, она частенько пускала Арапа в дом, особенно в плохую погоду.
Затопила наконец печь. И, идя за дровами, сохшими на веранде, под лестницей, остановилась на полпути: а если он за дровами приходил… ведь она так и не дала ему дров… Приходил за дровами — а она-то решила… А если за дровами приходил — ведь ему холодно там, в этом расхристанном домишке…
Хотела бежать туда с дровами, с охапкой дров в руках… И передумала — апатия охватила ее, столько всего навалилось на нее за сегодня, так она устала от всего… Какая разница — к ней ли приходил, за дровами ли приходил. Не замерзнет, чай, до смерти… И ведь не у нее одной во всей округе есть дрова, да и днем мог заготовить дрова в лесу.
Надоело ей думать да думать — печку вон надо топить. И затопила.
Утром, открыв дверь в кухню, Надя увидела: Арап растянулся на остывшей за ночь печке, на чугунном пологе с двумя кругами; нос у него будто из кирзы сделан, ее увидел — соскочил виновато с печи, подняв облако печной сиреневой пыли. «Ну ты даешь», — рассердилась Надя, выгнала его на улицу. Встала она поздно, как всегда, тут же включила радио — по третьей программе спектакль должны передавать. Умылась, оделась, из печки золу выгребла, поела, за дело принялась: поймала пару ближайших клубков, в кончики нитей крючки впрягла, замелькали рыжие крючки-лошадки, засеребрились в воздухе нити, заплетаясь в узор.
По радио опять знакомый спектакль передают, видно, уж все на свете спектакли переслушала она за семь лет.
Что-то стукнуло — побежала открывать, а это Арап на веранду проник: дверь была приоткрыта, соль на столе опрокинул… значит, будет ссора… Только вот с кем? С Натальей она уже поссорилась, разве что с Арапом…
Вернулась к радиоприемнику, к клубкам своим. Вдруг радио умолкло, погас зеленый глазок. Подбежала к выключателю — ну вот, опять света нет. За окнами — бело, идет, идет снег.
Никак не идет работа, вываливаются из рук рыжие лошадки, падают бессильно набок, опадают серебряные вожжи, не видит она света белого, видит черную ночь, слышит горячее дыхание, губы и руки колдуют над ней, насмерть почти заснувшей: проснись… очнись… вернись… Открываются ее глаза, оживают руки — заново учатся колдовать. Лицо его, губы, глаза то приближаются, то отдаляются (ближе к небу — ближе к ней), предсмертное страдание искажает лицо…
Она зажмурилась, открыла глаза — и быстрей, быстрей замелькали лошадки в ее руках.
И снова радио заговорило: «…мание должно объединять наши страны». Кончился радиоспектакль — а она так и недовязала шляпу.
Нет, невозможно сегодня работать — не сидится ей на месте, поняла, что нужно сходить в магазин — пока на обед не закрылся (мелькнула в памяти тень вчерашнего человека в мохнатом, как у него, полушубке).
Посидела у подоконника, склонившись над зеркальцем — накрасила все, что можно накрасить, — и отправилась.
В магазине говорили про снег, человек пять стоят у прилавка и вспоминают, что сто лет по крайней мере не было такого снега; рыже-белый плиточный пол влажным стал (рыжие плитки — темнее, белые — белее, чем обычно); от оснеженного драпа пальто пахнет дремотной прелью; на стене над ее головой — двойной листок из тетрадки в клеточку, на листке — расписание фильмов на нынешний месяц февраль.
Дверь распахнулась — входили люди, мотали головами, топали ногами, поводили плечами — того гляди, «цыганочку» запляшут, а это они от снега отряхивались. За Надей вытянулся хвост. Она решила купить конфет «Белочка», двести граммов — как эта тетка перед ней, лимонаду еще, халвы, ну и…
Дверь в очередной раз распахнулась — и в снежном облаке вошел он. Она вполоборота стояла — он шел вразвалку, по-медвежьи, в мохнатом своем полушубке, распахнутом на груди, шарф, в такт шагам — как маятник, на волосах — паутина снежинок, глаза устремлены на нее. Он хотел кивнуть, поздороваться — она отвернулась, повернулась лицом к продавщице — ее очередь подошла, и спиной уже услышала, как он крайнего спросил; взяла халвы, две бутылки лимонада, хлеб… Чего же еще-то?.. И пошла, и чувствовала, как он останавливает ее взглядом. Боялась поскользнуться и упасть.
Снег прекратился. Он догнал ее у моста. Пошел рядом, покусывая верхнюю, по-мальчишески вздернутую губу. Она посмотрела искоса — руки его были пусты… Ей стало весело, она взмахнула сумкой — и бутылки, как литавры, звякнули друг о друга.
— Почему ты убегаешь…
— Я?..
— Я приходил вчера…
— Я не слышала. А у тебя есть дрова?
— Что? Да. Я нашел. У меня тепло теперь.
И они уже подходили — а он ничего еще не сказал, сейчас ей надо будет свернуть к ручью… вон уже темнеет среди деревьев ее дом… И она убыстрила шаги, чтоб он не подумал, что она их замедляет. И она свернула к ручью, а он остался на дороге, он не пошел за ней. И она уже миновала ручей, подходила к калитке — и не могла обернуться, посмотреть, стоит ли он еще…
— Послушай…
Она обернулась, он стоял все там же, ужасно смешной в своем полушубке из свалявшейся шерсти и такой живой, реальный на фоне впаянных в небо безразличных гор.
— Зайди, если тебе не трудно, ко мне… Сегодня?
Она кивнула: головой вбок и одновременно плечом вверх — то ли да, то ли не знаю, и хлопнула калиткой.
И, скрывшись за деревьями, бросила под дерево сумку, и в беге взбрыкнула ногами, снег, он звездным веером разлетелся от носков ее сапог.
Она давно была готова: вымыла голову, лицо превратила в маску, надела невероятное японское платье, ни разу не надеванное. И печка была истоплена, и за окнами темнело, и давно было пора (часа два уже ей казалось, что пора)…
«Зайди ко мне на минутку», — так он сказал?
Она сидела посреди комнаты и страшно боялась ошибки, боялась, что не так поняла, боялась, что придет — и будет все плохо, неловко, неудачно, что он не то совсем хотел сказать, искала за словами потаенный смысл — и не находила его.
«Зайди ко мне» или «Зайди ко мне на минутку»? Она посмотрела на серебристо-розовое свое платье и решительно сняла его, натянула серые шерстяные брюки, сильно расклешенные книзу — модные лет семь назад, — и фиолетовую трикотажную кофту в крупных цветах, кофта поверх брюк, до бедер.
Теперь можно было идти.
В темных комнатах за ее спиной притаилось холодное ожидание; она захлопнула последнюю дверь — и ступила в снег.
Горы плыли по левую руку от нее — хрустально-синие, и небо было сизым — в гримасе туч, дорога белела под ее ногами. Надя свернула влево — скользкая дорожка резко уходила под гору; на санках бы покататься…
Справа, среди деревьев, уже мерцал огонек.
Она постучала в некрашеную щелястую дверь костяшками пальцев — вот еще пальцы-то занозишь, — никто и не открывал… Повернулась уходить, потом распахнула дверь, оказалась в темноте, наткнулась на стену — столб света вырвался откуда-то сбоку, и из света вышел он: лицо, улыбка, голубая рубашка; она оказалась в теплых объятиях, она задохнулась от поцелуя, она уткнулась лицом в его грудь, она услышала: