Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 16

Надя откинулась на стуле. Леденящее спокойствие сковало ее. Она вспомнила крашеные цветы, которые он подарил в тот день ей (наверное, мелочишка от десятки осталась), и зажмурилась, сгорая от стыда и унижения. Она ненавидела его лютой ненавистью. Для нее все то, о чем она прочла, происходило сию минуту, она забыла о времени. Как он лгал, как он лгал… А она-то, дура, верила ему. «У него нет ни слова правды», — вспомнила Романыча. И этот еще… Предатель. Она забыла, что Романыч и не знал ее тогда.

В апреле он написал, наконец, про Надю. Что любит ее так, будто она его маленькая дочь, что у него такое чувство, будто на нее все время хотят напасть, и ему нужно спасать ее, что ей часто снятся страшные сны и он не спит по ночам, плачет, глядя на нее. И в апреле же: о роковой своей страсти, «видно, мне суждено умереть с нею».

Надя листала дальше. Опять о литературе… В мае еще одна запись, он писал, что привык к Наде, привык так, что жить без нее не может, отлучился на каких-то два дня — весь извелся. Как это назвать, он не знает.

О Хельге в мае не было. На мае записи обрывались.

Надя закрыла тетрадь.

Значит, он привык к ней. Хельгу любит, а к ней привык… Щеки ее алели, будто по ним хлестали красными цветами — крашеными цветами, и краска осталась на лице. Крашеные фальшивые цветы… Крашеные фальшивые слова… Крашеная фальшивая любовь.

Она не плакала.

Скорей, скорей бы он приехал… Она готовила такой взрыв, какого еще не видел этот сад.

Но тут она вспомнила, что он заканчивает поэму, которую хотел включить в книгу, от стола — чтоб ехать на эти свои переговоры — еле оторвался… Выходит, надо дождаться, когда он допишет, и тогда… Ну хорошо, она подождет. Вообще-то ей спешить некуда.

Она подивилась своему благородству — какая бы еще поступила так же на ее месте. Но тут ей представилась хохочущая Хельга — в шортах и красной майке — на коленях у Левы, как она говорила Романычу: «Не пускай, не пускай ее», — и она вспомнила: Хельга с Левой переглядывались, когда она отстранялась от рук Романыча, они поняли, что она не его девушка, и, может быть, они даже поняли, чья она девушка. «Не пускай, не пускай ее…» И Надя откинула гордо голову и слепила тесно губы. Роковая страсть. Прекрасная Хельга. Красные тюльпаны. Тьфу.

Вечером она была у него. Лежала на диване, он сидел, пил чай, звал ее — она отказывалась. Он рассказывал, как съездил: пока все хорошо, чем черт не шутит, авось удастся протолкнуть книгу. Он смолк на полуслове, подошел к ней, сел рядом, протянул руку, чтоб погладить по голове, Надя отстранилась. По головке погладить — как маленькую…

— Что-нибудь случилось? — спросил ласково. Она мотала головой отрицательно… Он наклонился над ней совсем близко — Наденька…

Она посмотрела ему в глаза — он отшатнулся, встал, прошелся по комнате.

— У тебя такой взгляд… Надя, что случилось?

Она, памятуя о своем давешнем решении подождать, пока он не закончит поэму, молчала. Он не настаивал. Но громовое ее молчание было — те же слова. Она крепилась, она не хотела — слова сами хлынули из нее, сметая все на своем пути.

Он криво усмехнулся:

— Дневник, мой дневник… Все женщины одинаковы. А я-то так в тебя верил…

— Я тоже верила!

И взрыв произошел.

Он закрыл голову руками, защищаясь от осколков.

Наконец наступила тишина. Он опустил руки.

Надя выдохлась, ей вдруг все надоело, несколько часов, ну, дней ссоры — и потом мир, этим все кончится, и он знает об этом, и она знает… Захотелось уснуть, как раньше. Все бросить — и уснуть.

Он говорил: это было давно. Тогда он действительно любил Хельгу. И разве он не говорил ей этого? (Говорил… Но ведь хотелось верить!..) Но теперь все изменилось, теперь он и думать о ней забыл. Это было как болезнь, темная болезнь: он унижался, он был смешон, он был страшен. А теперь он здоров. То была темная любовь, не любовь даже — он не знает, как назвать… (Опять он заговаривает ей зубы.) А сейчас с Надей все по-другому. (Конечно, она же дитя для него…) И он ей не лгал — Господи! Он не лгал. И пусть она простит его — не его, нынешнего, а того — прошлого, который тогда, в марте… еще не любил ее…

Надя ждала, но нежности, нежности не было, нежность не оживала.





И она опять стала говорить о том, как ревновала его к Хельге, а потом, а теперь… успокоилась. Дура, дура… Решила, что…

— А ты думаешь, я, я не ревновал тебя все это время? Ты думаешь, мне было легко? Думаешь, мне приятно было знать, что у тебя… было столько. Зачем ты мне об этом рассказала?..

Надя нащупала ногами туфли, встала с дивана и, не взглянув на него, вышла, хлопнув дверью.

Назавтра Надя еще думала, что это обыкновенная ссора, одна из ссор. Она стала вспоминать вчерашнее и вдруг поняла, что забыла его лицо. Точно она не видела Семена много лет. Она удивилась: что это такое?

И почувствовала вот что.

Она сосулька, огромная сосулька, которая еще не начала таять. И вот от нее отрывается капля — часть ее, ее плоть и кровь, этот отрыв она ощущает всем телом, всем своим напрягшимся телом: они еще соединены, узенький мостик между ними еще сохранился, они еще вместе, они еще одно целое, но вот последнее предсмертное касание, и капля оторвалась. И полетела вниз — вниз, вниз, все вниз, — в прошлое, она видит, как капля летит — прозрачная, с чертами его лица. Капля не успела разбиться — Надя очнулась.

Она всегда воспринимала их ссоры, предчувствуя будущее, она не мыслила своею будущего без него, а сейчас она увидела его полет — в прошлое, она ощутила, как он становится прошлым.

Она стала вспоминать все с самого начала, с февраля, будто прощалась с этим навеки. Будто продолжения не будет.

Надя силилась вернуть его лицо — и не могла, лицо его стерлось из ее памяти — кто-то огромным ластиком тер задумчиво по его лицу, выступающему из темноты. По волосам, лбу, глазу — наискосок; часть лица еще сохранилась, а рядом зияла пустота.

Он уходил из нее.

Нужно было встать и всею только пройти несколько десятков метров — и вот он, живой, в настоящем…

Он обернулся от окна, повисшего над пропастью. Она взглянула на него и ужаснулась: она увидела сатира. Не молодой бог или некрасивый любимый (он умел быть то тем, то другим) — сатир. Она вдруг увидела, что у него непропорционально большая голова — в вихре волос, он приземист, коротконог, толст. Она вдруг вспомнила его ночную улыбку — улыбку во время смерти — улыбку сатира — и вздрогнула.

Она увидела сатира и в ужасе отшатнулась. Это был ужас, смешанный с жалостью и надменным злорадством.

Назавтра она пришла к нему и сказала:

— Самолюбие женщины — ты должен понять… Видишь, самолюбие оказалось больше любви — я разлюбила тебя. Нам нужно расстаться.

Он упал на колени, он плакал — она была непреклонна. Он хотел петь ей песни…

— Оставь, — махнула она рукой. В голове его, клонившейся к ее коленям, ей померещились рожки.

— Надя, Надя, опомнись. Опомнись, Надя. Прошу тебя: подумай как следует Подумай еще. Я не смогу без тебя. Я не смогу, сможешь ли ты?.. Не играешь ли ты?.. Не липовая ли это трагедия?.. Надя! Подумай еще… Не придется ли потом жалеть…

Надя засмеялась. Она была спокойна.

Назавтра она забежала к нему — чтоб посмотреть на него, чтоб узнать, что чувствует теперь. Все было по-прежнему: он был сатиром, она была спокойна.

Она приходила каждый день и, побыв у него минут пятнадцать, убегала.

Она приходила посмотреть, как — теперь — к нему относится. Проверяла, вправду ли разлюбила И уходила удовлетворенная. Ее тянуло к месту бывшей любви, как к месту преступления.

У него оставалось много ее вещей, по пути она уносила их; но жизни их, быт их так переплелись, что что-нибудь обязательно оставалось, что-нибудь она обязательно забывала. Она забирала тапочки, в следующий раз — книгу, потом — тушь для ресниц. Она почти ничего не говорила — только смотрела на него. Он ежился под ее взглядом.