Страница 2 из 33
Но автор рассказа «Бессчастные миракля» избрал более трудный путь. Его герои далеки от устремлений строящего новую жизнь пролетариата. Автор показал группу кочевников, которые в девятнадцатом, году пытались остаться нейтральными в разразившейся буре, пытались жить замкнутой в узких рамках табора жизнью. И показал катастрофу, разметавшую этот своеобразный мирок. Эта катастрофа была не случайной, и неслучайно показана автором: она была неизбежным концом для данной группы, как неизбежна для всех, стремящихся отгородиться от участия в великом споре — «кто кого?..»
Эта тема — о «внутренней эмиграции», о «нейтралитете» — хорошо знакома советскому читателю; А. В. Герман сумел развернуть ее свежо и ново, в чрезвычайно привлекательных, красочных тонах, в оригинальном сюжете, в интереснейшей (этнографически) обстановке…
Снаряды белогвардейцев бьют мимо цели и разрушают крепость паразитизма, суеверия и деспотизма — разве это не яркий символ железной логики революции, логики ее неизбежной победы?!. — И эта логика событий показана автором с такой убедительностью, что читатель легко поймет, почему после тысячелетних скитаний цыгане именно теперь, освобождаясь из-под влияния своих «князьков», уходят из табора — на землю, на рабфак, к станку…
А. В. Герман — первый, написавший на русском языке правдивый и нужный рассказ о цыганах. Советская общественность должна, приветствовать в его лице новые всходы советской культуры, всходы посеянного Октябрем и взращиваемого с любовью и заботой одиннадцать лет.
Редакция «Всемирного Следопыта» отметила на конкурсе премией талантливый рассказ А. В. Германа и горячо желает автору дальнейших успехов в его работе.
----
Федук — рослый цыган в темно-синей поддевке — растянул в улыбке толстые губы, порылся в путанной черной бороде и. таинственно сверкая глазами на Маштака, спросил:
— Маштак, а помнишь ли ты Тусины мирикля[1])?
У Маштака резко соскочили брови к прищуренным глазам. Затем он взмахнул рукой и, как бы выгоняя из головы неприятную, жесткую мысль, нервно щелкнул пальцами:
— Чтоб они сгорели, эти мирикля! Они мне до сих пор спать не дают. Вот и сейчас чудятся мне…
Он не договорил, снова щелкнул пальцами и мотнул головой. Московские цыгане, сидевшие в комнате Маштака, с любопытством начали упрашивать его рассказать о мириклях. Федук продолжал молча улыбаться, готовясь выслушать знакомую ему кочевую историю. Не так давно он бросил кочовку и стал на землю. Приехав по делам в Москву, он узнал от знакомого цыгана, что лудильщик Маштак работает в городе на чугунно-литейном заводе. И теперь, разыскав Маштака в Петровском парке[2]), Федук сидел в его тесной, насквозь прокуренной комнате среди московских цыган-эстрадников, собравшихся, чтобы провести вместе вечер.
— Ты не отказывайся, Маштак! — сказал один из цыган, наигрывавший на гитаре. — Говори, почему тебя такой пустяк волнует, не то Федук нам расскажет.
— Он хорошо умеет рассказывать, — сказал Федук. — Говори, Маштак!
— Я не откажусь. Правда, вспоминать мне не охота… Ну, да ладно, расскажу, как я гостил у бессарабских конокрадов. Вы их плохо знаете, а ловкие они… — И Маштак по старой кочевой привычке улегся на кровать и лениво начал свой рассказ.
I. Туся выручает.
В девятнадцатом году очутился я в плохом деле. Ранили меня белые в руку под Курском, и пролежал я тогда недели две в орловском госпитале, а потом отпустили меня на поправку домой. А какой наш дом! Ищи его в поле, где он катается! Когда в полку был, слышал я от цыган, что наш табор около Киева видали. Ну, а как туда попадешь, когда там белые? Еще засекут в дороге, если узнают, что в Красной армии служил. Вышел я из госпиталя, а к Орлу белые уже подходят. В городе суматоха варится. Куда деваться? Попытался на московский поезд сесть, а разве кому было до меня! Насажались в вагоны и не пускают. Думал-думал, — дай пойду пешком к Москве! Притащился я по шпалам с сумкой на станцию Песочная. Сижу там на рассвете сонный, голодные кишки пищат, а кругом такой же кипучий котел, что и на орловском вокзале: бегают люди туда и сюда и трясутся от страха. Сижу и горюю: по шпалам ли в Москву итти, или ждать что будет?.. А сон уже голову пригинает к земле. Вдруг слышу разговор цыганский. Смотрю — две цыганки: одной лет так семнадцать, а другая седая. Смекнул, что поблизости кочует табор. Не прогонят, думаю, своего цыгана. Радостно мне стало, и говорю им по-русски в шутку:
— Погадайте, цыганочки, скоро ли я родных увижу?
Подошла старая:
— Давай, счастливый, твою ручку. Всю тебе правду скажу.
— Пускай молодая погадает, — смеюсь я. — Она сердце молодое лучше чует.
— Да ты подари на ручку, — сказала старуха и обратилась по-цыгански к молодой — Он без кольца. Наври ему, дураку, о невесте. У него в мешке хлеб есть. Скажи — награда будет от казенного дома. Туся, сахар бери…
Взяла Туся мою руку, а я не помню себя от радости и по-цыгански им:
— Эх, вы, цыгане, своего не признали!
Туся взглянула на старуху:
— Ром ли ев?[3])
— Гаджо, наспхандэпэ дылзноса![4]) — потянула старуха Тусю за желтую шаль и покосилась на мою солдатскую одежду. — Что ты рот разеваешь с гаджо! Идем…
— Мать, веришь мне! — стал я уверять старуху. — Сожги мои глаза, если я не цыган! Седая, а не признаешь! Табор Маштака знаете? Рыжего Маштака, котельщика? Ну, как же вы моего отца не знаете? А вы чьи будете?
— Мы — Газуна, — нехотя ответила Туся.
Газуна я знал понаслышке. Газун, бессарабский цыган, был известен на юге всем таборам как ловкий конокрад.
— Конник Газун, одноглазый? Ну, как его не знать! Хорошо бы с ним повидаться. Как пройти к его табору?
— Ну, знаешь его, ну, и хорошо, — сказала старуха и с насмешкой добавила: — А дорога к нему вон через ту горку. Пройдешь ее и прыгнешь в овраг, а там покрутишься по дорожкам и найдешь… Сам знаешь — у речки, у лесочка.
Старуха врала.
— Чтоб твои дети так шатер твой искали!.. — рассердился я. — Я в беду попал, а ты режешь ножом мою душу! Смотри кругом — через эту войну весь народ крутится, а ты своему цыгану овраг сулишь.
Не так отнеслась ко мне Туся. Она обругала старуху за насмешку и тихо сказала мне:
— Иди ты по этой дороге. До деревни дойдешь, а там с горки увидишь березки у самой речки.
Старуха плюнула и оскалила гнилые зубы;
— Мужья голодные сидят, а ты без толку с ним стоишь… Кнута давно не видала! — и она послала нас обоих к чорту и стала предлагать людям погадать.
— Кому теперь гадать? Все от войны спасаются, — покачал я головой.
Туся ничего не ответила и пошла за старухой.
II. Хозяин табора.
Стояла золотая погода. Осеннее колючее поле показалось мне тогда от солнца рыжим, как стриженная голова моего родителя после тифа.
Туся не обманула. С горки я увидел беленькую, как теперешний мой носовой платок, березовую рощу, а возле нее — табор Газуна. В роще облюбовал увесистую ветку и отломал ее на всякий случай от собак. Подхожу к шатрам и дивлюсь: ни одна собака не зарычала и не кинулась на меня с лаем. Оказывается, как говорили после цыгане, на этой стоянке с десяток овчарок издохли от голода и столько же сбежало искать сытых хозяев.
Я увидел беленькую березовую рощу, а возле нее — табор Газуна…
Знакомая солнечная тишина табора была мне тогда по сердцу после фронта и госпиталя. Тлели головешки утренних костров. Женщин с ребятами не было: они пошли добывать картами хлеб. В шатрах оставались одни мужчины. Они валялись на перинах. Чуть слышный тяжелый храп выходил наружу. Посмотрел я на латаные шатры, на ребристых кляч и подумал; «Верно, нет удачи Газуну».