Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 98



— Эх, начальник! — засмеялся Фома. — Не то шьёшь. Смотри, как бы тебя самого в реку не спихнули. И поплывёшь ногами вперёд, прямо в Яузу.

— Ладно, пошли, — взял Костя за руку парторга. — Запалить, сжечь — до этого ещё далеко.

Костя хорошо знал нравы обитателей свалки и поэтому торопился быстрее уйти с её территории.

— Во, во, — шевельнул рогожным кулём на плечах Крысин, — правильно говоришь, парень. Рвите когти отсюдова. Да поскорее.

…На следующий день Заботин позвонил в милицию и попросил прочесать свалку, на которой, по его мнению, обитало слишком много нежелательных элементов.

Милиция, получив сигнал, свалку прочесала. В руки её попало десятка два беспаспортных бродяг, но Фомы Крысина среди них, естественно, не было — к моменту облавы его и след простыл. Фома, почуяв опасность, ночью вышел со свалки и растаял в темноте.

Через месяц Алексей Иванович Заботин привёл на Преображенскую свалку первый заводской субботник. Шли весёлой, шумной, пёстрой колонной от самого Электрозавода — с песнями, флагами, оркестром. Совсем как на первомайскую или на октябрьскую демонстрацию.

Свалку решено было прикончить в несколько этапов: сначала жечь бумаги, потом деревянное, потом вообще всё, что горит.

Десятки костров вспыхнули на берегу Хапиловки. Огонь весело пожирал остатки и отбросы нэпа, разрухи, военного коммунизма и обеих войн — гражданской и первой мировой.

Дым поднимался до неба. Казалось, что в пламени рабочих костров навсегда исчезает всё то, что так долго и цепко сопротивлялось новой жизни, мешало молодому времени энергично и быстро двигаться вперёд.

…На третью ночь после первого субботника Фома Крысин, обложенный оперативниками в Измайловском лесу, появился на свалке. Он долго не мог найти свою старую нору в обрыве над речным берегом. Всё изменилось на свалке — вокруг лежали горы пепла и сажи, горячие головешки то и дело выскакивали из-под ног, обжигая ступни, от дыма слезились глаза, всё тлело вокруг, догорало, прощально мерцали угольки некогда так хорошо знакомых Фоме нагромождений старой мебели, из которых всегда можно было вытащить какой-нибудь купеческий или княжеский диван и отдохнуть на нём от непрерывного убегания от милиции.

Зажжённые на субботнике костры были уже потушены, но часть пламени (как это всегда бывает в местах скопления плотно спрессованных временем старых вещей) ушла в глубины свалки и там, перебегая неудержимыми искрами с места на место, всё дальше и дальше, продолжала «жить», всё время расширяясь, двигаясь во все стороны, охватывая языками невидимого огня всё новые и новые участки.

Свалка сгорала изнутри. Захваченная многолетними процессами гниения, она давно уже наполовину «сгорела» биологически, разложилась, распалась, расползлась на составные химические части, на тлен и прах. И теперь огонь завершал работу, уже законченную временем, унося в воздух то, что когда-то было материальным выражением вчерашнего мира — предметы, вещи, плоды, одежду, изделия рук человеческих, некогда живые существа.

Свалка дымилась, тлела, мерцала в ночи малиновыми очагами подземного пожара. Это был гигантский образ полного и окончательного исчезновения отслуживших свою службу ненужностей, образ смены одной реальности другой, образ химического обновления действительности.

…Фома задыхался в дыму. Смердящая теплота, окружавшая его со всех сторон, была страшнее холода. Она засасывала в себя, расплавляла в себе, хотела уровнять всё вокруг до необратимого и однообразного процесса всеобщего тления. Фома долго ползал по засыпанному пеплом, заваленному сажей, загромождённому головешками речному обрыву, но захоронки своей так и не нашёл. Её погребли под собой остатки костров, зажжённых на берегах Хапиловки рабочими Электрозавода во время своего первого субботника по ликвидации Преображенской свалки.

Злой, измазанный, задыхающийся, кашляющий, спустился Фома к реке, вымыл руки, ополоснул лицо и оглянулся. Берег светился во многих местах костерками и маленькими языками пламени, дымился единым затухающим пожарищем, и Фоме вдруг показалось, что его преследует не милиция, а что-то большое, огромное, недоступное воображению выкуривает его с Преображенки. И, заскрипев зубами, он пошёл прямо по воде к Хапиловскому мосту и дальше, в обход бараков, за Преображенское кладбище.

СЕДЬМАЯ ГЛАВА

В третьем субботнике участвовали уже не только рабочие Электрозавода. Прислали своих добровольцев фабрика «Красная заря», заводы «Красный богатырь» и Первый инструментальный. Вышли помогать субботнику и жители бараков, и обитатели соседних улиц — Девятой роты, Суворовской, Бужениновской. Свалка надоела всем, избавиться от неё хотелось побыстрее. Шпана, постоянно шнырявшая между Преображенским рынком и свалкой, воровала на ходу из дворов разную мелочишку, срывала иногда с верёвок бельё, выкапывала с огородов картошку, не прочь была запустить руку в окна и форточки первых этажей, заглянуть в открытые двери. Конец свалке одновременно означал и конец шпане, которая, непомерно расплодившись в годы нэпа, успела до смерти уже осточертеть преображенским обывателям.

Вместе с группой ткачих «Красной зари» появилась на субботнике на свалке и Клава Сигалаева.



— Вот это встреча! — обрадованно заулыбался, увидев жену, Костя.

— Тебе, что ли, одному в сознательных ходить? — упёрла Клава руки в крутые бока. — Мы небось тоже хотим в новых домах пожить.

— Ну, это мы ещё посмотрим, — прищурился Костя, — пускать вас в новые дома или не пускать. Для этого надо потрудиться на общую пользу.

— Бессовестный, — ткнула Клава мужа кулаком в грудь. — Кто же ещё трудится на общую пользу, как не я? Троих тебе родила? Кормлю, пою тебя, дьявола рыжего, каждый день или нет?

— Сама рыжая, — засмеялся Костя и хотел было при всех поцеловать жену, но она ловко увернулась от него и отбежала в сторону.

— Бесстыжие твои глаза, — шептала Клава, когда Костя всё-таки поймал её и, обняв за плечи, повёл среди весело трещавших костров к берегу Хапиловки. — Ночи тебе мало? Всю смену до обеда зевала, а девчонки мне и говорят: Клав, говорят, вы никак со своим рыжим четвёртую хотите сработать?

— И завтра зевать будешь до обеда. А девчонкам своим на фабрике так и скажи: обязательно будет четвёртая. Но только парень на этот раз.

— Да куда тебе четвёртую-то? — смущаясь, опускала голову Клава. — Троих некуда девать, а тут четвёртую.

— Ничего, Клавочка, пускай растут. На старости лет будет нам с тобой утешение. Взводом внуков будем командовать. А девать будет куда. Вот сожжём до конца всю эту мразь, разобьём здесь сквер, построим новые дома, и дадут нам с тобой там хорошую квартиру…

— Я и сама мальчишку хочу, — прижималась Клава к мужу, — надоели девки. И главное, все рыжие.

— Какими же им ещё быть? — смеялся Костя. — Мы же с тобой оба рыжие.

— Хочу, хочу парня! — горячо зашептала Клава, прижимаясь к нему всё сильнее. — Чтобы такой же, как ты, был, дурачок!

— Клавочка, солнышко моё, да я хоть сейчас! — рывком притянул к себе жену Костя.

Клава, опомнившись первой, оттолкнула от себя Костю и, поправляя красную косынку на голове, сказала, стараясь согнать с лица стыдливый румянец:

— Очумел, что ли, совсем! Люди кругом.

И повернувшись, пошла к подругам, с весёлыми улыбками и шутками-прибаутками наблюдавшими за ними. (Надо же, троих родили и всё никак не намилуются, среди бела дня друг на друга бросаются.)

А Костя Сигалаев, глядя сзади на фигуру жены, почувствовал, как тёплая волна, которая всегда рождалась в нём в ожидании близости с этой женщиной, покатилась в ноги, делая их непослушными и почти ватными.

«Ну, зачем таскаются мужики по разным бабам, вроде братанов моих холостых? — с каким-то даже сожалением подумал Костя. — С одной надо жить, одну надо любить, одну целовать, ласкать, чтобы она открылась тебе всей своей бабьей сладостью, всей своей бабьей глубиной и щедростью своего тела, чтобы лететь в эту глубину всю жизнь, чтобы летать каждый раз всё выше — одной жизни, наверное, не хватит, чтобы понять и почувствовать то, что может подарить тебе единственная твоя любимая женщина, около которой и умереть-то не жалко за её любовь к тебе… Да собери сейчас передо мной всех этих Клавкиных подруг, которые вон там хохочут о чём-то с ней в своих красных косынках, — ни на одну глаз не посмотрит, только Клавку мою мне отдайте, только бы взять её в руки всю и заласкать, зацеловать…»