Страница 10 из 98
Наконец в окнах появились «пожарные».
— Ребята! — дико закричал им Федотыч. — Выносите кассу! Два ведра водки ставлю!
Часть «пожарников» для видимости начала крушить стены, остальные дружно ухватились за кассу. Повалив тяжёлый старинный сейф на бок, они потащили его к выходу. Семён и Порфирий помогали, Федотыч и кассир суетились рядом.
И вдруг на кассира «случайно» упал ворох горящей бумаги. Пиджак на кассире вспыхнул, и он, обезумевший от боли, метнулся куда-то в сторону, покатился по полу, гася на себе пламя.
— Семён! Порфиша! — кричал Федотыч, видя, что около кассы, кроме него, осталось только двое своих. — Не выдайте! Глядите в оба! Деньги там!
Федотыч хотя и был «усыплён» брезентовыми куртками и касками — кому доверять на пожаре, как не пожарным? — хотя и видел около кассы своих, но многолетняя служба около денег рождала в нём всё-таки подсознательное беспокойство по поводу этого странного совпадения — день платежей и пожар.
И тогда «случайно» загорелся пиджак и на Федотыче.
— Порфирий! Сеня! — жалобно закричал Федотыч, сбрасывая пиджак и сбивая пламя руками с рубашки и штанов. — Не выдайте!
Металлический сейф исчез в дыму. Федотыч, кашляя и теряя сознание, рухнул на пол.
Во двор особняка, пылающего уже со всех сторон, въехали две огромные конные пожарные бочки с водой. Но вода была только в одной из них. Вторая бочка была пустая, и на подводе, на которой она стояла, сидел за кучера сам Фома Крысин.
В дыму, в панике, в криках, в шуме, в грохоте, когда головы всех стоявших во дворе особняка были задраны вверх — все смотрели только на второй этаж, из окон которого выбивались языки пламени, — никто и не заметил, как был вытащен сейф из дверей первого этажа «пожарниками».
Загородив первой бочкой (с водой) вторую, пустую, «пожарники» мигом вынули фальшивое дно, затолкали кассу во вторую бочку, снова вставили дно.
— Эй, люди! — кричал Фома, выезжая со двора. — Где тут воды набрать?
На него не обращали внимания, на него никто не смотрел, он был никому не интересен.
Начали уходить постепенно с пожара и «пожарники», незаметно сбрасывая с себя в дыму каски и куртки. В обычной уже одежде они выходили во двор, смешивались с толпой, растворялись, терялись в ней и исчезали, как исчезли уже раньше Телефонист и Электрик, как исчезли в дыму и Семён с Порфирием, у которых заранее было уговорено с Фомой, что, в случае удачного исхода дела, они, получив свою долю, уходят из Москвы вместе со всей бандой.
Между тем на место происшествия, загоняя лошадей, примчались из консульства на извозчиках директора акционерного общества. Состояние их при виде особняка было, очевидно, такое, что за описание его не стоит даже и браться.
Но самое удивительное случилось в самом конце.
Когда из клубов дыма появилась фигура валившегося с ног кассира, нёсшего на себе полуживого Федотыча, на соседней улице раздался звук пожарного рожка, и ещё через минуту во двор догорающего акционерного общества торжественно въехали одетые в золотистые каски, форменные мундиры и кожаные рукавицы с раструбами, полные достоинства и готовности сразиться с любым пламенем настоящие усатые пожарные.
Фома Крысин после всех дележей и расчётов (в деле участвовало около тридцати человек, но больше половины из них пахана и в глаза никогда не видели) ушёл через польскую границу за кордон. С собой он унёс полтора миллиона рублей — главным образом в золоте и камнях, взятых в магазине Фуремса. Через верных людей он подкинул несколько тысчонок домой, семье, в Черкизовскую яму, строго-настрого заказав Фросе не обнаруживать этих денег.
Но женщина Фрося мужнин приказ, конечно, нарушила. Надо было кормить ораву сыновей, да и сама она была ещё не так стара годами, чтоб удержаться от соблазнов. Кроме того, именно в это время, в связи с отсутствием Фомы, прекратились её постоянные беременности, и Фрося позволила себе слегка развлечься. Это и дало впоследствии розыску первую нить для восстановления всей истории банды Крысина, и этого Фома не мог простить Фросе никогда.
В Польше Фома хотел найти родственников жены, с их помощью обосноваться, купить какое-нибудь выгодное торговое дело, широко развернуться, используя золото и драгоценные камни, а потом попросить тех же родственников вызвать к себе (не к нему, а к себе) его семью. Но сделать этого не удалось.
Давно уже известно, что русский человек редко удачно приживается на чужой почве. В тисках западного практицизма российская натура теряет свои главные защитительные свойства — бездумную широту и безнаказанную удаль. И столкновение с чужим укладом жизни, как правило, оканчивается трагедией.
Не стало это правило исключением и для Крысина. Польские родственники встретили Фому враждебно. Против ожидания, не помогли даже богатые подарки. Родные жены упорно отталкивали от себя всё русское. Недавно отделившаяся от Российской империи, панская Польша уже успела возродить прежнюю спесивость в старинных шляхетских родах. И кроме того, Фома был плебей с головы до ног. Да и блатные свои замашки, несмотря на богатство, ему не всегда удавалось скрывать.
Короче говоря, Фоме Крысину было отказано в родстве. И Фома от столь неожиданной неудачи (долго фартило ему на узкой блатной тропинке, а в главном — не пофартило), от невозможности ярко и ощутимо реализовать с таким трудом добытые деньги решил восстановить душевное равновесие старым российским способом — с горя он горько запил.
Он поехал в Варшаву, поселился в шикарной гостинице и закружился в хороводе всех поднявшихся со дна его тёмной души страстей. Вино лилось рекой, варшавские проститутки приходили к Фоме ночевать как домой. Появились новые друзья, собутыльники, по ночам в номере шла игра по крупной, на ипподроме всегда пьяный русский богач швырялся тысячами во все стороны. Фома, словно задавшись сознательной целью — спустить свои капиталы как можно скорее, жёг деньги на всех возникавших вокруг него «огнях». Он щедро платил полиции, в которой обнаружил даже одного своего старого знакомца по сибирской каторге, и за это был лишён всякого беспокойства со стороны официальных властей.
Впившись в беспамятную зелёную муть неутихающего ни днём, ни ночью непрерывного похмелья, Фома в скором времени стал ощущать за собой некоторый недохват со здоровьем. Поначалу ему стало отшибать на сутки, а то и поболее всякую память. Он то обнимался на улице с совершенно незнакомыми людьми, то лез под юбку в ресторане к какой-нибудь почтенной старухе, то исчезал из гостиницы на два-три дня, возвращался без штанов, без бумажника и никак не мог вспомнить, где он всё это время находился.
Потом у него появилось мерцание в глазах. Русские собутыльники (в Варшаве русских всех мастей, вышвырнутых Советской властью из страны, была пропасть) убеждали Фому в том, что это всего лишь обыкновенные черти с похмелья — стоит, мол, снова выпить, и всё пройдёт. Но мерцание увеличивалось, становилось непереносимым. Фоме купили пенсне, и в шикарном смокинге, в галстуке-бабочке, в бороде и усах, вечно нечёсаный и лохматый, да ещё в пенсне, он был теперь со своей блатной пьяной харей похож не то на филина в дупле, не то на лешего на ветке, не то на упыря, не то ещё на какую-то ранее неизвестную человечеству разновидность нечистой силы.
Всё это накапливало в душе у Фомы ощущения как бы собственной большой повреждённости в уме. В редкие минуты просветления Фома понимал, что стоит перед выбором — либо сумасшествие от запоя, либо что-то надо делать. Сидеть в жёлтом доме в чужой стране — удовольствие небольшое. И здоровая (вернее, преступная) активность натуры помогла ему сделать выбор.
Однажды, посмотрев на своё непотребное отображение в зеркале, Фома зарычал и запустил в зеркало пустую бутылку. Этим старым российским купеческим способом он и завершил своё пребывание в Европе. Достав из захоронки последнее золотишко и камушки, Фома тихо, ни с кем не простившись, исчез из Варшавы. С него было достаточно. Он хорошо погулял на свою долю награбленных денег, и теперь его потянуло домой. Ему хотелось на Преображенку, к Фросе, к сопливым своим сыновьям, в пивную на Преображенскую площадь, в тяжёлый, но всё-таки родной дух замызганного русского кабака.