Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 130

«Не сердись, Хусто, — заговорил Фернандо. — Нам не из-за чего ссориться. У нас уже ничего нет. А может, и не было ничего?»

«Было, Фернандо. Как же! Многое было…»

Хусто не боялся воспоминаний, они согревали его и сейчас и связывали с будущим. Фернандо опасался их. Как брошенные в него камни, они причиняли ему боль, видел Хусто.

«Все, что осталось, — только в памяти, вот как у тебя, — жаловался Фернандо. — Испания далеко, так далеко, что и представление о ней туманно. Нас раскидало по чужим землям, под чужие знамена. Что нам в них, Хусто?»

«Ты меня уже не поймешь, Фернандо…»

«Я теперь многого не понимаю, — вздохнул Фернандо. — В мире все неясно. Не знаешь, где искать истину. У русских? У немцев? Ничего нельзя предвидеть заранее. Ничего. Всегда делаешь, думая, что правильно делаешь. А когда сделал, видишь — не то…»

«Если честное делать, чистое делать, всегда — то!»

Хусто видел, как тучи заворачивали сюда, на лес, свет постепенно уходил, трава, кусты, деревья превращались в тени, и тени сливались в сплошную темноту. Фернандо сидел с ним на пне, голова опущена, и потому глаза смотрели в землю.

«Как это вышло у тебя, Фернандо?»

«Знаешь, и сам в толк не возьму. Нервы сдали».

«Тут нервы ни при чем, Фернандо. Нервы совсем ни при чем. Ты просто лишен совести, понимаешь, нет у тебя чести, верности нет. Ничего нет. Но тогда, в Каса-дель-Кампо, я этого не знал. И мне жаль, Фернандо. Ведь дружишь прежде всего с совестью, а потом уже со всем остальным….»

«Мы были молоды и глупы, — слышал Хусто. — Мы верили в идеи. Идеи требовали нашей крови, и мы отдавали свою кровь. До чего ж мы были глупы, Хусто!»

«Ты думаешь?»

«Я думаю? — усмехнулся Фернандо. — Я знаю. Беда быть человеком, — доносился его глухой голос. — Лучше травой, камнем лучше….»

«Нет, Фернандо. Нет и нет. Ты боишься жизни, и у тебя ничего не осталось. А может, и раньше ты был пуст и я просто не замечал этого?»

Хусто испытывал сейчас большую боль, чем тогда, когда Фернандо укладывал его на санитарные носилки. Боль та растянулась во времени и нарастала. В нем все болело. Фернандо, предатель Фернандо стрелял в него, и он не знал пощады.





«Хусто». — Фернандо хотел еще что-то сказать.

«Молчи! — Хусто сжал кулаки. — Ты стоишь на чужой земле. Завтрашняя Испания тоже чужая тебе».

И прежде чем он сделал шаг по мягкой лесной земле, прикрытой мертвыми листьями, Фернандо повернулся и пошел. С минуту шел, тяжело склонив голову, как в тот вечер по каменным ступеням гебитскомиссариата, и растаял в воздухе, уже пахнувшем зимой.

Тереса уходит. Походка шаткая, слишком медленная, и кажется, Тереса не уверена, все ли в самом деле закончено там, откуда уходит. Вид у нее такой, словно хочет оглянуться, но что-то сдерживает ее. До двери идет как-то боком, и Хусто видит не спину ее, а профиль. Щека ее вздрагивает, и он понимает — Тереса плачет. Не потому, что уходит совсем, на фронт, — она плачет о нем. Как хорошо было им в тесной и низкой мансарде шестиэтажного дома у Северного вокзала. Вчера бомба прошла дом насквозь. Тереса поддерживает за плечи старушку в черной шали. Старушка навестила Хуана, того бойца с забинтованной головой, которого рано утром принесли санитары и положили на койку рядом с койкой Хусто. Старушка эта из Карабанчеля. У нее тоже нет уже дома. Мятежники и мавры взяли Карабанчель, подтверждает она. Старушка умолкает. Молчание долгое и скорбное, и по лицу видно, она опять в Карабанчеле. Потом возвращается сюда, в палату. «Но случилось это после того, как они перебили всех мужчин, всех женщин, всех детей. Смотрите, и у меня их знак, — показывает кинжальную рану выше запястья. — Я пошла на них с топором. Только топор и оказался под рукой». Весь вечер, хватаясь за грудь, кричал сын ее, Хуан. Снарядный осколок разворотил ему легкие. Столько раз вонзала сестра шприц в его руку! Но боль утишилась, и на бледном лице, покрытом потом му́ки, подобие улыбки, и в улыбке, выражающей облегчение, живет и надежда. Хуан не догадывается, что умирает. Мать Хуана уходит. Возможно, видит его в последний раз. Тереса тоже уходит. Обе женщины уже у двери. Они не сразу открывают ее…

Хусто двигался по обочине шоссе, почти спокойный, почти безразличный ко всему, что могло с ним еще стрястись. Его догнал обер-фельдфебель, пожилой немец, в спину его, как горб, врезался ворсистый тугой ранец. Он тоже шел в какую-то часть, расположенную здесь, в тылу. На развилке расстались. Он помахал Хусто и пожелал счастливого пути.

Тучи приподнялись немного, и было не так темно, как в лесу. Хусто поглядывал то вперед, то назад в протянувшееся в обе стороны шоссе, оно уходило в белесую даль, холодную и чужую. Попутные машины не появлялись. Километрах в семи, помнил Хусто, должен находиться городок, обозначенный на карте двумя кружками, одним побольше, другим поменьше внутри него. Через этот городок лежал путь в Теплые Криницы. Хусто медленно, словно нехотя, тронулся в направлении, куда показывала прибитая к столбу стрелка.

Он шел долго, может быть потому, что медленно, в голову приходили трудные мысли и замедляли шаг. Наконец дорога вывела Хусто на исковерканный асфальт, и он понял, что здесь была улица. Он оказался в городе, в бывшем городе, название которого сохранилось на картах, как на кладбищенских надгробьях остаются имена тех, кого уже нет.

Хусто знал, что город этот разрушили в первые дни войны сначала бомбы, потом артиллерия. Но оттого, что миновал год, что сквозь щебень и пепел успела пробиться трава, вид развалин не становился мягче. Вокруг бессмысленное нагромождение камней, из которых были когда-то сложены здания. Камни уже не хранили тепла. Камни были мертвы. «Камни тоже могут быть живыми, — подумал Хусто. — Города совсем непохожи один на другой. Руины же все на одно лицо…» Раньше не представлял он себе стертый с лица земли город, когда, бывало, слышал об этом, теперь он не мог представить себе живым город, который еще год назад радовался, страдал, шумел парками на этом самом месте.

Он шел, натыкаясь на груды ломаного кирпича, на каменные глыбы, вырванные из стен, на поблескивавшие лужи битого стекла, на поваленные столбы, запутавшиеся в скрученных проводах. Но вот тротуар и мостовую перегородили холмы щебня, и пришлось взбираться на них. Носком сапога зацепился за железную балку и чуть не растянулся плашмя.

Перед ним лежал убитый город.

Когда-то разрушенная стена здания в Мадриде, изрешеченный пулями трамвай, девочка с осколком бомбы в голове, уткнувшаяся в мостовую, приводили его в отчаяние. Сейчас он пробирался через сплошные развалины, и ему казалось, что к той разрушенной стене добавилась еще одна, еще две, еще пять, еще и еще, — все стены города.

Он внезапно остановился. Он увидел выщербленные плиты ступеней. Дома не было — о нем напоминали кучи кирпича и бетона, искромсанной штукатурки. Сохранились только эти ступени, по которым уже некуда было подниматься. Он присел на предпоследнюю ступень. На противоположной стороне улицы, как театральные декорации на сцене, на которую еще не вышли актеры, торчали две стены с розовыми обоями в узорах. Между стенами валялись отопительные батареи, из щебня высовывалась железная спинка кровати, как мосток лежала дверь. Воронки казались незасыпанными могилами.

Здесь все мертво. И был ли здесь когда-нибудь живой человек? Или он первый вошел в эту густую тишину пустоты, в которой, казалось, и воздуха не было. И есть ли за этими развалинами что-нибудь другое, или это замкнутый мир, весь мир?.. Он вдруг подумал о себе, как о мертвом.

Ветер хлестнул в спину, загремел скомканным куском крыши, поднял в воздух белую пыль, это улетала отсюда известка. Ему стало страшно одному в этом бывшем городе, прикрытом угрюмо двигавшимися тучами. Он вскочил со ступени и побежал. Сапоги стучали так громко, что казалось, еще кто-то бежал, вслед за ним, и он оглядывался. Он не заметил, как снова выбрался на дорогу. Обрадованно увидел деревья, одинокие домики вдалеке, воробьев на проводах. Он вспомнил, что там, в мертвом городе, и воробьи не летали, ни одной птицы не видел, пока находился среди руин.