Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 130

— Как же без компаса? — повторила она чуть слышно.

— Плохо, что компас пропал…

— Плохо не только это, — трудным голосом откликнулся Масуров.

Оля ничего не стала говорить, она знала, что плохо не только это. Но сейчас без компаса как?..

Все-таки удалось уйти от погони.

— Между нами и немцами с полкилометра, — сказал Масуров. — Хорошо. Но километр — еще лучше. И еще лучше — два километра. Нажмем…

С темной сосны снялась тяжелая птица. Они вздрогнули одновременно, словно вместе составляли целое, и шарахнулись в сторону. Масуров выхватил из-за пояса парабеллум, нащупал в карманах гранаты. Потом понял: птица. Она пронеслась над ними, долго был слышен ее тревожный полет. Постояли, взявшись за руки, чтоб унялся страх. Пошли дальше, раздвигая еловые ветви, и получался неслышный проход. Сделав шаг, отпускали их, и, выскользнув из рук, ветви с минуту шевелились за спиной. Масуров и Оля, замирая, оборачивались, вслушиваясь в шорох.

Мир состоит из шорохов, из коротких, долгих, сухих, крадущихся шорохов, и все они таят опасность. Война никогда не спит. Даже когда умолкают пулеметы и автоматы. Постоянно приходится всматриваться, вслушиваться во все, и все время быть готовым убить или быть убитым.

Все время ощущали они опасность.

«Это, оказывается, счастье, не прячась, идти куда хочешь и когда хочешь, прилечь на траву, бежать на работу, торопиться на свидание, писать письма матери, петь песни…» А она жила и не подозревала этого.

Вместе с днем все как бы ушло отсюда, и образовалась пустота. Масуров поднял голову, посмотрел вверх. Когда поезд подходил к одиннадцатому километру, вспомнил он, небо было черное, глухое, холодное. А сейчас оно просыпалось. Сквозь поредевшие тучи замигали звезды, сначала смутно, потом свет их стал ярким и пристальным. Вспомнилась и минувшая ночь, когда с Витькой ехали они сюда, и такие же звезды висели сначала над головой, а затем переплыли влево, к черным зубцам дальнего леса…

Витька с трудом сдерживает лошадей. Лошади заметались, услышав шипение паровоза, сумасшедший лязг буферов, выстрелы, и вырывают из Витькиных рук поводья. Он вертится, откидывает корпус назад и, крепко упираясь ногами в землю, не выпускает поводья. Через несколько минут Масуров и Саша-Берка будут здесь. Несколько минут он еще выдержит это напряжение. До железнодорожного полотна метров триста. Мимо кустов, через ельник. Правее ельника, там, над сосновым бором, взлетает ракета и держится долгую-долгую минуту. В ледяном свете видно, как столпились сосны и как бегут от дерева к дереву маленькие тени. Много. Много. Врассыпную. Направо, налево. В лес! В лес! Витьке чудится, он даже слышит топот бегущих ног. «Вышло, вышло дело», — торжествует Витька. Он поворачивает голову в сторону железной дороги, которую не видит. В бор несется пронзительный треск пулемета и автоматов. Что-то очень лихой огонь. Будто разгоняет бегущих. Свет ракеты тускнеет и гаснет. Витька жмурит глаза, на них давит тяжелая тьма, упавшая на землю. Опять ракета, и опять выбегают из мрака сосны и, четкие, грозные, останавливаются. Воздух снова нестерпимо яркий. Витька оборачивается на быстрый топот. «Они, они…» Масуров и Саша-Берка. Он торопливо бросает им поводья. Они вскакивают в седла, лошади срываются с места.





Он шел на полшага впереди Оли. Мрак прятал его. Широко расставив руки, она ладонями потрогала тьму, как слепая. Ничего не нашла и так, с протянутыми руками, рванулась вперед. Натолкнулась на Масурова. Ночью, в непроницаемой тьме ни пространства, ни расстояния, вместе со всем на земле исчезает и человек, он не видит себя, он двигается, но, кажется, так никуда и не уходит.

Еловая ветка, должно быть, длинная, хлестнула Масурова по лицу, он подхватил ее, отвел назад, передал Оле и осторожно пошел дальше. Теперь, когда углубились я лес, они почувствовали себя немного уверенней. Лес был невидим, но он шумел, кряхтел старыми стволами, шелестел листвой, не боясь, он разговаривал вслух.

— Куда же мы? — Голос Оли выдавал волнение.

— Идем, видишь, на Полярку. На север.

— А дорогу знаешь?

— Какая ж тут дорога?

— Я про другое. Ночь. А вдруг болото? Река? Или еще что…

Масуров как бы раздумывал над вопросом Оли. Потом:

— В конце концов ночь не всегда несет с собой опасность. — В тоне слышалась неуверенность и, почувствовав это, добавил: — И не все страшное обязательно на нашем пути.

Оля ни слова больше не проронила. Она все еще не могла свыкнуться с тем, что уже не в вагоне-теплушке, что идет по своей земле, — страшно и опасно, пусть.

Соль, мыло, завернутое в газету, спички, десяток баранок, нанизанных на веревочку, — гостинец дедушке — лежат в корзинке. Больше на базаре делать нечего. Нет денег. Надо возвращаться. Путь на хутор неблизкий. Она идет мимо длинных ларей под навесом, на которых разложено скудное добро, привезенное крестьянами, ремесленниками, перекупщиками. Она уже у раскрытых настежь базарных ворот. Неожиданно вырастают солдаты с автоматами в руках. «Цурюк… Цурюк…» Грубо отталкивают ее от выхода. Сердце оробело останавливается, и это тотчас отражается на безвольно повисших руках, чуть приоткрывшихся и так и застывших губах, и глазах, переставших видеть. Она слышит, еще нескольких женщин, подошедших к воротам, оттесняют назад: «Цурюк!» Она начинает видеть: «Цурюк!» — кричит носатый, с выпуклыми глазами немец. Наверное, старший. Потом девушек, молодых женщин, подростков, мужчин выводят с базара, усаживают в грузовики и везут куда-то. Крики, причитания: «Дети же дома… Пустите!..» — «Я больна, совсем больна. Разве не видите! Пошла выменять немного муки. Вот она, вся мука…» — «Мне на работу. На фабрике, на вас же, работаю!..» Она тоже пробует что-то сказать: нездешняя, с хутора, в первый раз и забралась сюда, в город. Ее, как и других, не слушают. Крики. Крики. Плач. Два немца, один против другого — автоматы на коленях, — сидят у бортов грузовика, курят, думают о чем-то своем. На безлюдном дворе переставшей действовать спичечной фабрики машины останавливаются. Одних загоняют в опустевшие корпуса, других отправляют дальше. Она с теми, кого везут дальше. Дальше — главная улица: библиотека, горсовет, банк, гостиница, все такое знакомое, столько раз виденное, — проезжают мимо; справа площадь с искореженным асфальтом — проезжают мимо; развалины книжного магазина, поликлиники — проезжают мимо; театр и высокие колонны перед ним — тоже проезжают мимо. За театром первый грузовик поворачивает, за ним поворачивают остальные машины, — ее втолкнули в четвертую, сзади еще две или три машины. Едут мимо сквера с молодыми липами, обнесенного чугунной оградой, мимо дома Володи, пятиэтажного дома с обвалившимися балконами, с окнами, забитыми фанерой, с подъездами без дверей, едут еще немного и останавливаются у техникума. Ей странно, что сюда, где еще совсем недавно она училась, волновалась перед экзаменами, где, услышав звонок, торопливо взбегала по лестнице, где смеялась, сердилась, где она, секретарь комитета комсомола, проводила заседания — на втором этаже, вон те последние два окна слева, — что-то отстаивала, кого-то распекала, — ей странно, что именно сюда, как невольницу, ее приводят конвоиры. Это было странное чувство, смешанное с удивлением, чувство, которое отодвигает настоящее, заслоняет его и на какие-то мгновения делает реальность зыбкой, даже несуществующей. Минуту ей и вправду кажется, что и грузовики, и плачущие женщины и девушки, и немцы с автоматами — не всерьез, и она, как бывало, понесется сейчас по лестнице в комитет комсомола, распахнет окна и окликнет Володю: «Ау! Я здесь!..» Она прижмуривает глаза, чтоб все это лучше видеть. Она действительно здесь, в техникуме. Но сколько бы ни стояла вот так, прижмурив глаза, как бы не пуская в них ничего другого, она знает, всего этого нет. Нет Володи. В начале сентября, в прошлом году, получила письмо из Киева: «Трудно. Немец окружает город, уже почти окружил. И нам придется пробиваться на восток через плотные заслоны. Очень трудно. Я тебя люблю. И оттого все легче…» Она помнит письмо, от первого до последнего слова. Письмо запомнилось сразу. Она может Володе повторить его даже во сне, если приснится Володя. А он часто ей снится. Почти каждую ночь. «К добру ли?» — приходит в голову, и ее трясет страх. И то, что носатый, с выпуклыми глазами немец толкает ее прикладом: «Шнель!», в сравнении с этим страхом кажется пустяком. Немец снова ударяет ее в бок, больно, он кричит еще свирепей: «Шнелеррр!» — и еще раз ударяет, на этот раз больнее, но она во власти страшной догадки: «К добру ли?», и носатый немец, замахивающийся на нее автоматом, растаивает. Еще в прошлом году, окончив строительный техникум, она собиралась с Володей где-нибудь среди болот или в пустыне строить новый Комсомольск-на-Амуре. Но — июнь сорок первого… И Володя отправился под Киев. Пошла в военкомат. Военкомат отказал в просьбе послать ее в Киев, где воевал минометчик Володя. Хоть санитаркой. Хоть сапером, она же строитель. «Нет», — сказал седой и худющий военком. Может быть, потому «нет», что она дочь врага народа? — размышляла она, стоя в коридоре военкомата. — Не доверяют. Почему же — враг народа? Этого не могла понять и тогда, когда отца — крупного инженера-строителя — арестовали, и потом, когда читала в газете о его вредительстве. Все равно, это не складывалось с обликом отца. А в военкомате, подумав об этом, рассердилась. «Враг народа… Какого черта! Кому нужна такая злая выдумка!» Жизнь свою прожил он в этом городе, был каменщиком, прорабом, потом вот — главный инженер. Почти вся улица, по которой ее только что везли, выстроена им: и библиотека, и горсовет, и театр с колоннами, и дом Володи — в нем так уютно жилось людям, каждое воскресенье она бывала там. И этот техникум тоже работа отца. Она собиралась делать в жизни дело отца — строить. А! Словно кирпич обрушивается на голову — твердый удар приклада, и она падает навзничь, и все пропадает, даже отец, даже Володя… А вечером в лекционном зале офицер, оглядывая всех, говорит: «Поедете в Германию. Там будет вам хорошо. Не вздумайте убегать. Шосс! Шосс!» — показывает на пистолет, висящий на боку. И ухмыляется. Ухмылка даже приветливая. И это «шосс» вовсе не пугает. В Германию. А дедушка как? Один? Он умрет там на хуторе без нее. Как же так — сразу, и в Германию? — вяло раздумывает она. И опять все это кажется ей невероятным, не на самом деле. Ведь как улыбается офицер. С таким видом не говорят ужасные вещи. Так что говорит офицер? А, в Германию. Утром выдают жидкий и пахнущий тухлым кофе, котелок на троих. И сто граммов овсяного хлеба на каждого. В обед — похлебка. На ужин — еще по сто граммов хлеба. Что ни день привозят новеньких, все больше — девушки и совсем юнцы. Как-то к ней подошли два хлопца. Один, хмурый, смотрит исподлобья; другой тихий, застенчивый. Хмурый: «Откуда, как зовут?» Она пожимает плечами: «В список у немцев посмотри, там сказано». Хмурый дальше: «А что в списке сказано?» Оля сердится: чего ему? «А в списке сказано, что я Оля, с хутора Ручьи». Вмешивается застенчивый: «А ты не бойся». Она рассердившись: «А я и не боюсь!» Хмурый настойчиво: «Еще что в списке сказано?» Оля, уже на ходу: «А еще — ничего…» Опять, наверное, про то же: врага народа дочь. «А уж тут-то это к чему?» — недоумевает она. Через два дня хмурый снова, как бы невзначай: «Ты, Олька, не кудахчь». Не отвечает она, с котелком кофе на троих враждебно проходит мимо. Ее догоняет тот, тихий, застенчивый. «Тут серьезное дело, Олька. Янек у нас главный. Ты слушай, что он говорит». Оля смотрит на тихого. «Он кто, — поляк, твой Янек?» Тихий кивает: «Да». Оля опять молчит. «Чего ему надо от меня, твоему Янеку?» Тихий улыбается: «Он сам скажет». А потом… Потом по совету хмурого Янека изо всех сил показывает немцам, что довольна скорой отправкой в Германию. Ей ли не быть довольной? У нее ж отобрали отца за здорово живешь… Она помогает в раздаче пищи, помогает поддерживать порядок. Ее назначают старостой. Староста ездит в город, на базу, привозит оттуда продукты. Староста выдает куховаркам по норме пшено, хлеб, иногда сахар. Бывает, прикрикивает на них, если замечает нерадивость. «Сознательная, — хвалит старший немец, он всегда ухмыляется, этот немец. — Далеко пойдет. Такие и нужны Германии». Она польщена, улыбается. В городе ей незаметно суют записки. Записки эти передает хмурому Янеку. Несколько дней назад, туда же, на базу, ей принесли плетенку, в ней — свитер, платок, рукавицы. Вечером отдала плетенку Янеку. Под вещами гранаты. Янек прячет их в захламленном сарае. Пока о гранатах знают два комсомольца, она и он, хмурый Янек. А позавчера Оля, вернувшись с базы, сказала ему об условных сигналах паровоза. Янек со своей группой должен бежать на Дубовые Гряды, сообщила Оля, он знает эту местность. Сама она и девушки из ее вагона — тоже через бор и туда же, на Дубы. Там все соединятся и встретятся со связными из партизанского отряда. И вот идет она лесом, одна, растерянная, взволнованная. Но радостная. А утром найдет дорогу на Дубовые Гряды.