Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 130

Петро молчал, не в силах слово произнести. Как в забытьи, повторил:

— Аксютка. Дочь.

Нужно успокоиться, нужно успокоиться, понимал он, нужно собраться с мыслями, что-то нужно сказать… Но ничего не получалось, все в нем бурлило — беспорядочно и радостно.

— Что ж не сядем! — растерянно вскинул Петро руки. В лад рукам на голой стене холодно задвигались темные глыбы, а когда он склонил голову, вниз упала глухая гора, тени как бы отражали смятенное состояние Петра. — Не сядем чего, Кирила?..

— Э, братец, нас много, — сказал Кирилл. — Всех не рассадишь. Если с тобой, то, считай, дюжина как раз и будет. — Он шагнул к окну, вернулся. — Скажи, а в безопасности ли мы?

Ответ последовал не сразу.

В Теплых Криницах немцы, можно сказать, не бывают. Но они недалеко. На станции Буды. Повыкопали там бункера и охраняют железную дорогу. Иногда, правда, для острастки деревню обыскивают. Роются в хатах, в подполы залезают. Но только днем, реже вечером. Ночью еще не ходили. Боятся. И случается это, когда один за другим гонят воинские составы. Вот тогда за каждым деревом видят они партизана. Летом нагнали сюда народ и свели лес на двести метров вглубь по обе стороны дороги. А все равно лихо им. Нет-нет, а на дороге выбухи.

— Давно сюда не заходили? — осведомился Кирилл.

Петро заметил его нерешительность.

— Ночь, Кирила, я думаю, наша. Ночью не полезут.

— Ладно, — сказал Кирилл, присаживаясь на лавку. — Костя, веди хлопцев.

Левенцов вышел. Валкая походка, опущенные плечи показывали, как безмерно устал он.

Легкий озноб прошиб Кирилла. Озноб побежал по спине, метнулся в ноги и исчез. Потом во все поры залубеневшего тела начало проникать тепло и вконец его разморило, шея стала вялой и слабой, потеряла упругость и с трудом держала отяжелевшую голову. Но краем сознания Кирилл еще сопротивлялся охватившему его отупению, он еще мог об этом подумать, и он подумал, и сделал над собой усилие, и высвободился из одуряющей власти утомления.

Как легко начать разговор людям, которые встречаются изо дня в день, им всегда есть что сказать, хоть, может, и выговорились накануне. И до чего трудно это после долгой разлуки двум старым товарищам. Они сидели друг против друга, Кирилл и Петро. В черепке дрожал овальный огонек, будто в полумрак хаты из лесу залетел желтый листочек и упал на стол, и ветер все еще его шевелил.

— Опять, Кирила? — осторожно спросил Петро.

— Опять, Петро.

— Партизанить?





Кирилл не ответил. Петро уводил его к тому, что предстояло, а Кириллу хотелось немного побыть с ним в прошлом, в том времени, когда они удачливо действовали здесь. Это бы снова сблизило их, и вместе, преодолев то, что наслоилось за годы и что разделило их судьбы, вернулись бы в хату, где они сейчас сидели, в эту глухую нерадостную ночь.

«Как же ты жил, Петро, эти годы?» Кирилл тяжело вглядывался в Петра, отыскивая в нем того, которого помнил.

Воспоминания подхватили Кирилла, необычайно ясные, они сохранили все детали и оттенки, которые тогда, когда эти события были самой жизнью, горячей, торопливой, казалось, не оставляли в его сознании и следа. Подумалось, что никуда он и не уезжал отсюда, из Теплых Криниц, что вот подойдет Варвара и подаст ему и Петру по стакану первача, залпом выпьют, закусят хрустящим соленым огурцом и ломтем крепкого ржаного хлеба и отправятся за Синь-озерские леса, в свой партизанский отряд. Было тогда Кириллу двадцать четыре и Петру — двадцать два. Конечно, много времени минуло с тех пор. «Воспоминания всегда мучительны, даже если несут в себе радость, потому что они не больше, чем видения ушедшего», — размышлял Кирилл. Он безотчетно почувствовал, что снова связан с судьбой этого человека, со всем, что в ней было и что еще должно произойти.

— Как же ты жил, Петро? — услышал он себя.

Петро помедлил, видно, тоже не знал, как об этом сказать.

— Как жил… — припоминал он медленно и тягостно. — Ты тогда уехал… в двадцать каком? Ну вот, в двадцать пятом. Меня выдали. Суд. Каторга. — Вот, собственно, и все. Он двигался по прошлому, как по ровному замолкнувшему полю: «меня выдали», «суд», «каторга». Теперь это не больше, чем слова, и все коротко, даже пятнадцать каторжных лет, и нельзя было не подивиться великой простоте вещей. Он говорил об этом почти бесстрастно, как о чем-то таком, что не имело к нему отношения. — Потом тридцать девятый. Красная Армия. Свобода, Кирила. — Он приближался издалека, по его невеселому измученному лицу бродили отблески тех дней, он, кажется, даже улыбнулся. — Понимаешь, свобода… И тут тебе сорок первый. Война, Гитлер… Меня и мобилизовать не успели, понимаешь. Пробовал уйти на восток, хотел прибиться к какой-нибудь нашей части, да разве мыслимо было. Прошел километров семьдесят, и немцы поймали меня. «Партизан…» Бежал из-под расстрела, ночью. Выбрался на Пинские болота. И опять, выходит, под панами, теперь под немецкими. Вот и вся жизнь. — Он поднял руки, они длинно повторились на потолке, будто два сосновых ствола держал над головой. Чувствовалось, говорил он о том, что хотел бы забыть. Но разве это забыть?

Кирилл сидел, поставив локти на стол и поджав под лавкой ноги, он почувствовал, что носки сапог уперлись в топорище. В окне, прикрытом ставней, забилась поздняя муха, наполняя хату нудным жужжанием. Глаза невольно потянулись к окну, почудилось что-то, но это муха билась о стекло. Он успокоился.

«И вся жизнь…» — повторил он про себя слова Петра. — «Чепуха!» Рука даже прочертила в воздухе косую линию: чепуха! Человека никакое горе убить не может, оно ожесточает и пробуждает в нем силу.

— Не тот я уже, — вырвалось у Петра. — Сам же видишь… — Он не смотрел на Кирилла, и потому это походило на горестное признание самому себе: он сломлен и все для него кончено. Раньше он просто о том не думал, это и сейчас была не мысль, это было состояние, с которым давно свыкся. — И не в том беда. В другом беда — считай, попусту прошли мои годы, себе ничего и людям тоже. А я, как и все, начиная жить, думал: сколько доброго, еще не сделанного дела в моих руках!.. Эх, Кирила.

«Так всегда, — подумал Кирилл, — возможности видишь со всей ясностью, когда слишком поздно и сожаление уже ни к чему…» Он смотрел на Петра, словно не Петро это, а другой кто-то, с кем вспоминал его, и этот другой говорил о Петре совсем не то, что думал о нем Кирилл. Конечно, и молодость прошла, и вот каторга за дела партизанские в Польше Пилсудского, она убила здоровье, и фашистское нашествие, окончательно сразившее Петра.

«Но что это, физическое изнеможение или душевное тоже?»

— Брось, Петро. — Кирилл покачал головой. — Чепуху городишь. Какое там не тот? — с расстановкой сказал он. — Я пришел к тебе потому, что для меня ты все тот. Тот самый.

Сознание Кирилла не принимало Петра таким, каким видел его сейчас, подавленным, отчужденным, постаревшим, в нем все еще жил другой образ, молодой, сильный, горячий, и перед образом тем отступали законы времени, полного беды.

Всю жизнь вел Петро неравную борьбу со всем, что считал несправедливым, и, в сущности, ни разу не знал настоящей победы. Солнце редко смотрело ему в лицо, гораздо чаще видел он тень впереди себя. «Это страшно, Кирила, это очень страшно, это убивает в человеке человека. Тебе, Кирила, может, этого не понять». А его, Петра, источило сомненье. Несчастье представлялось ему единственно реальным, и потому все остальное становилось для него добрым вымыслом, ради которого не стоило тратить остаток сил. Он замкнулся в себе, им овладело равнодушие, парализовавшее в нем все, что делает человека живым. Он впал в оцепенение, из которого никогда бы не выбрался.

И вот эта ночь, принесшая Кирилла.

Глаза их встретились. Возможно, в это мгновение Петру и почудилось, будто настежь распахнулось окно и в сердце хлынули свет и надежда и все, что они могут дарить. И тут же испугался: вдруг окно захлопнется?.. Он даже вздрогнул. Вместе с Кириллом внезапно пришло облегчение. Он еще не сознавал, в чем оно, но уже понял, что кончился покой, кончилось бездействие, а с ним и оцепенению конец. Его охватила горячая волна благодарности, и он что-то уже одолевал в себе. Давно так не билось сердце. Даже от страха, когда приходили эсэсовцы. Что-то радостное, давно забытое возвращалось к нему, заполняло его, приглушалось ощущение пустоты, которая освобождала от необходимости действовать, надеяться и жить. Он почувствовал утраченную связь с Родиной, словно Кирилл донес сюда ее дыхание, вот так же, как первый неясный луч еще невидимого солнца уже несет в себя его тепло и свет.