Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 115

Мы уже не шли, а стояли посреди двора. Лепка сидела на траве и восторженно слушала речь своего хозяина. У неё даже слёзы умиления появились на глазах. Она только била ещё по земле хвостом.

Рыжая женщина в ковбойке стояла рядом на траве. Босые пальцы ног её перебирали травинки, подминаемые ступней. Она улучила минуту и взяла Олега за руку:

   — Ты остановись. Подожди, дай ему вздохнуть, дай прийти в себя, ведь он с дороги. — Снисходительно улыбаясь, она обернулась ко мне: — Вы уж его простите. Он тут насидится один, как в берлоге, и на каждого человека нового кидается «аки лев».

   — Ты уж меня прости, я действительно зарвался, — сказал Олег смущённо, — действительно, если есть с кем поговорить, так кидаешься, как саблезубый тигр... Народ здесь вокруг неплохой, но поговорить по делу не с кем. А ей я уже поднадоедаю. Слушать, слушать все эти разговоры о Мюратах, Багратионах да Скобелевых, в конце концов, тяжко...

   — Пойдёмте в избу, — продолжала женщина и взяла меня за кисть руки.

Рука у неё была сильная и плотная.

   — Да и разуйся, снимай свои полуботы, — глянул Олег на мои полуботинки, — пусть ноги отдохнут. Походи босиком, как должен ходить всякий здоровый и нормальный человек.

   — У него нормальные люди в основном те, кто ходит босиком, всех остальных он считает закованными, — улыбнулась женщина, показав крупные ровные зубы, с посиневшим от дупла передним зубом под верхней губой.

   — Да чего в избу, — сказал Олег тихо женщине, — там у тебя и бельё и приборка, прямо ко мне пойдём, в житницу. Там почаёвничаем.

2





Мы сидели за деревянным, грубо сколоченным столом, на самодельных табуретках, сколоченных тоже грубо, с грубостью, быть может, несколько нарочитой. Сидели Наташа, жена Олега, Олег и я. Правда, на полу ещё сидела собачонка. Но Лепка не всегда сидела, она то сидела, то лежала, судя по всему, в соответствии со своим настроением. Стол, узкий и длинный, стоял перед раскрытым окном, на подоконнике которого высился подсвечник с тремя горящими, по случаю гостя, свечами.

Как удивительны свечи, горящие осенним ненастным вечером, когда тени сидящих за столом прихотливо вычерчены по бревенчатым стенам, по крыше глухо барабанит дождь, а за окном время от времени вспыхивают отдалённые молнии. Но сколь прекрасны горящие свечи средь бела дня, когда они сияют белым, почти нездешним светом и на лицах людей, сидящих за столом, не отражаются совершенно, лишь беловатым золотом отсвечивают на выпуклостях лба и щёк и подбородке. Нужно иметь особый какой-то вкус, чтобы отважиться на такое предприятие — взять да зажечь свечи средь бела дня, и сидеть при них, и говорить при них на любую тему, какую тебе заблагорассудится.

Я даже как-то без свечей заговорил в одной компании на тему, какая мне пришла в голову, в столице нашей родины Москве, отнюдь не в пригороде. Так гости мои сидели, сидели, молчали, молчали утомительно, никак хозяину не возражая, то есть соблюдая всякую благовоспитанность, а потом... А потом по одному, по одному, один то есть за другим, потянулись в соседнюю комнату к моему телефону, чтобы позвонить куда следует. Один из них, особо ревностный звонарь, даже попросил учреждение, в которое звонил, немедленно прислать сюда своего представителя, прекратить не соответствующий духу времени разговор, меня, хозяина квартиры и автора сего несоответствующего разговора, выселить, а этого самого автора сообщительного звонка вселить в мою квартиру как гражданина особо высокого статуса и бдительности. А говорил-то я всего лишь о том, что граф Шувалов, а не царь Пётр, был великим полководцем.

Но здесь мы сидели не в моей квартире, телефона поблизости не было, и посему хозяин говорил что ему вздумается. Мы сидели перед высоким статным самоваром, яростно светящимся медью своей начищенной, с большим, карикатурно выступающим вперёд краном, а на кране — с литым, тоже медным гусаром давних времён. Служил он регулятором кипятка для наливания в чайнушки современного фарфора. Перекинуться двумя-тремя словами о том, как мы живём да поживаем, наскоро мы успели, не столько из любопытства в этом вопросе, сколько из уважения к сему поместью подмосковному. Сама хозяйка сидела с достоинством, со вниманием и снисхождением нам внимала, иногда вставляла для приличия одно или другое слово, а сама, и без того румяная, наливалась и наливалась чайной алостью, словно какая-нибудь кустодиевская купчиха, чудом избегнувшая погрома, изнасилования, ссылки, расстрела либо бегства со своей счастливой родины. А Олег, не менее счастливый по тем же причинам, отпрыск своего рода знатного, говорил действительно о чём ему заблагорассудится.

В левом углу житницы, подвешенный на гвоздь, в простой, некрашеной и нелакированной раме висел портрет генерала Раевского, старая потрескавшаяся цветная литография. То был портрет полководца уже в зрелом возрасте: тонкое, красивое и в то же время чем-то озабоченное лицо мужественного человека со вскинутым открытым взглядом, приподнятым от земли. Лоб высокий, длинные, высоко поднятые брови, нос крупный, острый, но прямой, с плотными, скульптурно обозначенными ноздрями. Лёгкие стремительные бакенбарды. И если бы не военный мундир, то можно было бы сказать, что это лицо поэта, поэта большого и стоически-трагического. Ах, если бы такое лицо было у Наполеона Бонапарта! Оно таким и могло бы быть у корсиканца, если бы он не был просто великий полководец, но и ещё великий злодей. Если бы на лице Наполеона не было той болезненной одутловатости, которая свидетельствует не о силе воли, а и о духовной окраденности. Если бы на лице Наполеона не было следов капризности, придающей ему такое выражение, которое на простонародном языке определяется словосочетанием «бабье лицо». Если бы в чертах лица Наполеона не проступала та изнурительная самовлюблённость, обезображивающая его и так и не нашедшая утоления в жизни. Глядя на портреты Наполеона, можно заметить: «Этот человек способен плакать по ночам...» Способен, когда его никто не видит.

Глядя здесь, в житнице, на портрет генерала Раевского-старшего, достойно подумать: «Этот человек мог плакать только два раза в жизни, при виде брошенной на произвол победителя Москвы и вспоминая дочь свою Марию, уехавшую на дикие сибирские рудники, вспоминая её перед смертью».

И ещё следовало бы положить одно утверждение, глядя на этот замечательный портрет Раевского: есть всё же что-то до странности общее в лицах Раевского и Наполеона. Словно Творец сначала создал лицо корсиканца, потом, увидевши все возможности его поругания хозяином, создал лицо российского генерала, из которого в благоприятных обстоятельствах мог бы получиться маршал, более того — великий полководец.

— В сущности, что такое «генерал»? С латыни «generalis» означает «общий», «главный». По сути дела, это слово в переводе с латыни нам ничего ещё не говорит. По Владимиру Далю, этому человеку с подвижническим крестьянским лицом и пальцами великого пианиста, «генерал» — военный четвёртого класса и выше, начиная от генерал-майора. Великий современник Пушкина, Раевского и Кутузова, морской офицер и военный врач, чиновник в высочайшем смысле этого благородного слова, варварски униженного ныне, писал, что были полные генералы от кавалерии, инженер-генералы, генералы отставные, приглашаемые для почёту на купеческие пиры и свадьбы, были генеральши, были генерал-фельдмаршалы. Фельдмаршал — старший военный сан в чине первого класса, а генералиссимус — это уже главнокомандующий, начальник всей военной силы государства. Но, по сути дела, генералы были двух родов: генералы-полководцы и генералы-чиновники.

Блестящим примером генерала-полководца был Александр Васильевич Суворов. Достаточно его положить в могилу, а сверху просто написать: «Здесь лежит Суворов». И всем ясно, кто это. Но был генерал-чиновник Михаил Илларионович Кутузов. Его статую нужно было поставить перед Казанской иконой Божией Матери в Петербурге, хотя православная традиция запрещает испокон веков скульптурные изображения в храмах и при храмах даже святым и лицам Троицы. Кутузов совмещал в себе не только полководца, чиновника, но и царедворца, поэтому ему позволено положить сердце в соборе, что не вяжется ни с какими православными традициями да и в принципе осуждается даже католиками. Хотя в поздней традиции, уже явно нехристианской, в костёле Святого Креста краковского предместья Варшавы одна из колонн приютила сердце Шопена, вторая — генерала Сикорского.