Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 113

«Будденброки»! Как вообще дошло до такого? (Щелчок пальцами над пододеяльником из дамаста.) Не знаю, в самом деле не знаю.

В Италии. Бездеятельный год, опасные шатания с Генрихом по Палестрине{337}. Фланирование и посиделки в Café Condottiere. Они оба тогда получали небольшой, но приятный апанаж в счет наследства. Собственно, у него в то время не было перспектив на будущее: разве что, в пиджаке с нарукавниками, составлять отчеты в каком-нибудь бюро… Молодой фат, даже не из самых ловких и привлекательных, а просто — с любекским старомодным шармом. Виоп giorno, signora. Desiderei ип posto allombra. Ma non troppo esposto di vento[76]. Прежде, до этого итальянского года, он только таращился на происходящее в мире, восхищался домашними кукольными представлениями и песней вагнеровского рыцаря Лебедя в городском театре, в школе был весьма посредственным учеником (и оставался на второй год!), даже в переходном возрасте сохранял стыдливость мимозы (как же, сливки ганзейской республики!), по-дилетантски играл на скрипке (скрип-скрип и расплывчатая мелодия), часто простужался — тем временем торговая слава Любека мало-помалу отмирала (сенаторы, одетые по испанской моде, с кружевными воротниками… но в городской кассе уже не водится золото), да и собственное его семейство приходило в упадок, — брал уроки танцев, как и положено, у господина Кнаака, из Гамбурга{338} (нет, его звали Кноллем, прежде чем он попал в книгу); некоторые обижались, потому что попали в роман в окарикатуренном виде: дядюшка Фридрих, например, который всю жизнь злился, что запечатлен в образе неудачника Христиана{339}; другие, наоборот, были недовольны, что их не увековечили. Что им не повезло, хотя они тоже относились к кругу знакомых автора. Ужасно: он не так уж много изобретал, чаще рисовал с натуры. Северный полюс немецкой культуры? Он тогда и еще кое-что сочинял, писал неразборчивыми каракулями; вечное забвение да поглотит его стих о смерти поэта: Еще раз пусть пенные чаши / столкнутся на шумном пиру!{340} — Но, как бы то ни было! Душевный порыв здесь присутствует. В то время почти каждый писал, хотя бы для поэтического альбома. И почти каждый читал. Книги, эта империя, которая властвовала тогда над всеми умами: она ведь влияла на людей, оплодотворяла их… — Сам он писал всякую чепуху, и мало, пока не началась Италия. Генрих там уже вовсю заполнял страницы, сочинял героически-сладострастные романы о языческих богах, о триумфе вагины: всякую высокопарную пачкотню, все же блестяще написанную… и вскоре принесшую ему успех{341}. Я же, со страхом приглядываясь к жизни, пока только вертел в руках карандаш. Что мною двигало? Гений… можно ли считать меня таковым? Вулкан, из которого всегда извергается нечто правильное? Ясно-слышащим был я всегда и человеком-глазом. Это да! Что и приносило свои плоды; иначе разве лежал бы я сейчас в этой кровати, как достигший славы старик, чьи книги читают и на Нордкапе{342}, и на Рейне? Я начал. Всё очень просто. Я приступил к делу. Мол, посмотрим-посмотрим. Так ли это сложно на самом деле? Я рассказывал, о чем можно было рассказать: «Что сие означает?.. Что сие означает..?» — Этот вопрос я действительно себе задавал, если мне позволительно думать с использованием мысленных скобок. — «Вот именно, черт возьми, c’est la question, ma très chère demoiselle![77]» Консульша Будденброк, расположившаяся рядом со свекровью на длинной белой софе с сиденьем, обтянутым желтой шелковой тканью, и спинкой, увенчанной золотой головою льва{343}… Так оно и появилось, это семейство в доме на Менгштрассе: очевидно, с тех пор самое интересное немецкое семейство, ибо что сейчас известно о моем? Манны в конкуренции с Маннами: как Будденброки и как клан художников слова. Забавно, можно сказать. Зато досадно получилось, не могу иначе выразиться, со стокгольмской премией (этим нимбом с роскошными шведскими коронами), которую высокий совет вручил мне только в 1929 году, причем за «Будденброков», как будто к тому моменту не существовала уже «Волшебная гора»! Пусть поторопятся, если хотят еще раз пригласить меня на подобную церемонию. Я был слегка раздражен, когда произносил благодарственное слово перед королем и его Академией: Гауптман (как вообще можно носить фамилию Hauptma

Хватит! Покойся в мире, коллега. Оставайся Гауптманом, не возражаю: ты и дальше будешь странствовать своими запутанными путями в моем внутреннем мире. Были объединены для людей в слове…;{350} звучит так, будто это пролепетал ты, в момент опьянения бургундским вином. Лучше пусть будет много поэтов, чем слишком мало. Хотя некоторые из них всегда норовят занять в желудке читателя поперечное положение. Народ, который сочиняет стихи, не станет никого убивать. До недавнего времени так можно было бы думать… Салют, Гауптман, со мной ты еще продолжаешь жить, самой подлинной жизнью! «Ткачи» (снимаю шляпу!), «Бобровая шуба», «А Пиппа пляшет»{351}: тут ты неподражаем, мужественный юнец, начинавший гораздо более дерзко, чем я; но как ты мог потом — пусть и лишь по рассеянности — публично вскидывать руку в нацистском приветствии? А ведь до нас, в Калифорнию, доходили такого рода слухи… Твой траурный текст о гибели Дрездена{352} — он снова показался мне великим, глубоким, потряс меня; ты, тогда уже слабый старик, не пострадал серьезно, хотя осколки разбившегося дрезденского окна застряли в одежде и поранили тебя до крови; ты, несмотря ни на что, остался в этой стране — как честный гауптман, то бишь армейский «капитан», — и был оцепенелым свидетелем финальной жатвы смерти{353}, заката Рейха.

76

Добрый день, синьора. Мне бы хотелось получить место в тени. Но не очень открытое ветру (итал.).

77

В том-то и вопрос, дорогая моя барышня! (франц.).