Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 146



Кренкебиль растерялся, но, собрав остатки решимости, промямлил:

— Я же вам говорю: смерть легавым!

Наступила долгая пауза, только тонкие бурые струйки дождя сочились в ледяной мгле. Наконец полицейский прервал молчание:

— Так говорить не положено… Ни в коем разе не положено. А по вашим-то годам тем более надо соображать. Ступайте своей дорогой.

— Почему же вы меня не задержите? — спросил Кренкебиль.

Полицейский помотал головой под мокрым капюшоном.

— Рук не хватит забирать всех пьянчужек, которые городят, что не положено. Да и на что это нужно?

Подавленный таким великодушным презрением, Кренкебиль долго стоял обеими ногами в луже и тупо молчал, но, прежде чем уйти, он сделал попытку объясниться:

— Я не вам сказал: «Смерть легавым!» И никому другому. У меня была своя мысль…

Полицейский внушительно, но мягко возразил:

— Мысль там или что другое, все равно это не дело. Когда человек мается и свой долг отправляет, нельзя оскорблять его почем зря… Повторяю вам, ступайте своей дорогой…

Свесив руки и поникнув головой, Кренкебиль поплелся в темень и мокроту.

ОКТАВ МИРБО

(1850–1917)

Мирбо родился в нормандском городе Тревьер, в мелкобуржуазной семье. Окончив иезуитский коллеж, в чине лейтенанта участвовал во франко-прусской войне. Получил юридическое образование, но избрал профессию публициста. В 70-е годы Мирбо выступает защитником монархизма и католичества. Однако в начале 80-х годах он переходит на крайне левые позиции, с которых и начинает вести яростную критику общественной жизни во Франции. Апогей его политической активности приходится на 1896–1908 годы, когда Мирбо оказывается в лагере дрейфусаров, участвует в социалистических и анархистских изданиях.

Яркое сатирическое дарование Мирбо отчетливо проявилось уже в первой его книге — сборнике рассказов «Письма из моей хижины» (1886), где изображение отупляющего и жестокого быта нормандского крестьянства окрашено горькой иронией.

Романам Мирбо «Голгофа» (1887), «Аббат Жюль» (1888), «Себастьян Рок» (1890), в значительной мере автобиографическим, присущи остроиндивидуальное мироощущение и крайняя психологическая напряженность; в них проявилась склонность писателя к парадоксальности, эротике, к изображению болезненных состояний.

В отличие от первых романов, где внимание Мирбо сосредоточено на судьбе главного героя, в его прозе конца 90-х — начала 900-х годов («Сад пыток», 1899; «Дневник горничной», 1900; «Двадцать один день неврастеника», 1902) усиливаются нравоописательные мотивы: центральный персонаж оказывается здесь критически настроенным наблюдателем нравственно и физически извращенной жизни буржуазии.

Как драматург Мирбо впервые выступил в 1897 году (пьеса «Дурные пастыри»). Его выдающимся успехом явилась сатирическая комедия «Дела есть дела» (1903). Злая критика буржуазии содержится и в пьесе «Очаг» (1908). В последние годы жизни писатель не создал значительных произведений.

В творчестве Мирбо заметны тенденции, позволяющие сопоставить его с писателями-натуралистами, — в частности, с Золя. Но если Золя, стремившийся к монументальности, порой создавал персонажи, величественные даже в своих преступлениях, то Мирбо показывает буржуазное общество измельчавшим, живущим в атмосфере трусливой лжи, гаденького порока и нравственного гниения.

Рассказы Мирбо были объединены в сборники уже после его смерти. В них заметны устойчивый интерес писателя к жизни крестьянства, лаконизм, точность характеристик.

Octave Mirbeau: «Lettres de ma chaumiere» (Письма из моей хижины»), 1886; «La pipe de cidre» («Бочка сидра»), 1918; «La vache tachetee («Пятнистая корова»), 1918; «Chez l'illustre ecrivain» («У знаменитого писателя»), 1919.

Рассказ «Лишние рты» («Les bouches inutiles») входит в сборник «Бочка сидра».



Лишние рты

В тот день, когда стало ясно, что папаша Франсуа больше не может работать, его жена, бойкая женщина с блестящими глазами скупердяйки, много моложе своего старика мужа, сказала ему:

— Чего уж там! Какой прок изводить себя с утра до ночи?.. Всему приходит конец на этом свете… Ты, поди, старее, чем мост на нашей речке… Тебе ведь под восемьдесят… Спина-то совсем не гнется, задеревенела, ни дать ни взять, ствол старого вяза… Надо же понимать, что к чему… отдыхай…

И в тот вечер она не дала ему есть.

Когда папаша Франсуа увидел, что ни хлеба, ни кувшина с питьем нет на столе, как обычно, на сердце у него захолонуло. Он проговорил дрожащим от обиды голосом, в котором звучала мольба:

— Я есть хочу… жена… дай-ка мне горбушечку…

Она ответила беззлобно:

— Есть хочешь?! Беда мне с тобой, горемыка ты несчастный… Но я-то тут при чем?.. Коли человек не работает… он не имеет права есть. Ведь так?.. Человек, который не работает, тот и не человек вовсе… он как есть ничто… хуже камня при дороге… хуже сухого дерева под окном…

— Но раз я не могу… ты же знаешь… — возразил старик, — я бы с охотой поработал… да не могу я… руки и ноги больше не слушаются…

— Я не в укор тебе говорю!.. Не моя ж это вина, сам подумай!.. Надо во всем поступать по справедливости… Я по справедливости поступаю… Пока ты работал, ты ел… Перестал работать, значит, и есть больше не будешь… Вот и все дела!.. Тут ничего не скажешь!.. Это все равно как дважды два — четыре. Неужто ты оставил бы на конюшне старую, ни на что не годную клячу, дал бы ей сена, да еще овса полную кормушку насыпал?.. Неужто оставил бы?..

— Ясное дело, не оставил! — честно признался папаша Франсуа, которого, казалось, сразила беспощадная верность этого сравнения…

— Вот видишь, понимать надо, что к чему!..

И посоветовала насмешливо:

— Коли голоден, соси кулак, а другой оставь про запас!..

Женщина ходила по комнате, очень бедной, но чистой, старательно прибирала ее, чтобы меньше дел осталось на завтра, — ведь теперь придется работать за двои х, — и, боясь потерять хотя бы минуту, торопливо впивалась острыми зубами в кусок серого хлеба и в незрелое яблоко, которое подобрала, видно, во дворе, под деревьями.

Старик грустно взглянул на нее крошечными мигающими глазками, которые, вероятно, впервые увлажнились слезами. И почувствовал, как пронизало его до самых костей безмерное гнетущее отчаяние: он знал, что никакие рассуждения, никакие мольбы не смягчат эту душу, более твердую, чем камень. Знал он также, что и сама она, не колеблясь, подчинилась бы тому страшному закону, который применила к нему, ибо была сурова, груба и откровенна, как преступление. И все же он нерешительно проговорил, злобно кривя рот:

— У меня же припасено кое-что про черный день…

— Что у тебя припасено?.. Что?.. Уж не рехнулся ли ты, прости господи?! Ежели мы тронем наши денежки, к чему это поведет, подумай-ка, а?.. Да и сын-то что скажет? Ведь мы для него откладывали… Нет, нет… Будешь работать — получишь хлеба, не будешь работать — ничего не получишь!.. Это правильно… Так и должно быть!..

— Ладно… — пробурчал папаша Франсуа.

Он умолк, жадно устремив глаза на пустой стол, который отныне всегда будет пуст для него… Он находил это жестоким, но в глубине души все же считал справедливым, ибо его первобытная душа так и не поднялась из глухого мрака Природы до гармоничного единения человеческого Эгоизма и Любви.

Он с трудом встал на ноги, кряхтя от боли: «Ох, поясница моя, ох, поясница!» — и заковылял в свой чулан, вход в который зиял перед ним, черный, как могила.

Эта зловещая минута должна была наступить для него, как наступила она прежде для его отца с матерью, которым он так же беспощадно отказал в хлебе, когда руки их уже не могли больше работать. Зачем было кормить лишние рты? Уже давно он чувствовал приближение этой минуты. По мере того как убывали его силы, сокращалась и скупо отпускаемая ему еда. Сперва его лишили мяса, которое они с женой ели по воскресеньям и четвергам, затем ежедневной порции овощей. А теперь очередь дошла до хлеба, но и тот вырвали у него изо рта. Он не жаловался и приготовился умереть молча, без единого стона, словно старое-престарое растение, чьи высохшие стебли и гнилые корни уже не в состоянии впитывать соки земли.