Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 113

Все пришлось по руке Вере Смирновой, чтобы унизить книгу. Ладно бы книга очевидно проигрывала в сравнении с образцовыми историческими романами, но роман, оказывается, не выдержит сравнения ни с «известным романом П. Павленко» (?), ни с мифическими книгами Т. Семушкина о… Камчатке (вероятно, все-таки о Чукотке!), В. Тренева о Невельском, ни с книгами Н. Задорнова, причем не только с сильным романом «Амур-батюшка», но даже и с вялой, растянутой книгой «К Тихому океану». «Книга Задорнова — исторический роман! — утверждала Смирнова. — Книга же Борщаговского находится где-то между исследованием, фактографическим изложением исторических событий — и художественным историческим повествованием».

Оказывается, не соблюдать жестко и неукоснительно неведомо кем начертанные нормы жанра — тяжкий грех. И хотя Вера Смирнова призналась, что ни в коей мере не может считать себя «настолько осведомленной в истории, чтобы судить об исторической правде событий, описанных в книге Борщаговского», уже в следующих абзацах она предъявляет книге претензии именно такого характера. Книга ей не по душе, и тут ничего не возразишь, но повсюду чудится ей тот грех, какого единственно и наверняка не найти во всем романе, — грех книжности. Смирнову гнетет собственная ее начитанность, перегрузка книжностью, — ей, скажем, чудится Марлинский, которого я тогда еще не читал ни страницы. «Книга Борщаговского написана гладко, с толком, со знанием материала, добросовестно изученного, но без того полета воображения, которое помогает писателю видеть прошедшее как настоящее и воспроизводить перед читателем давние времена так живо, что он чувствует себя в состоянии судить об исторических событиях так, словно он сам был их участником».

Что я мог возразить на такие суждения, возможно, весьма искренние, на желание взглянуть на рукопись построже, потрезвее. И впрямь: почему не построже, почему не стремиться к идеалу, к вершинам, почему бы не потратить еще годы и годы на восхождение к этим вершинам, зачем создавать атмосферу, некоего благоприятствования так провинившемуся перед советской культурой литератору?! Сколько бы я сам, немного научившись ремеслу, предъявил сегодня претензий «Русскому флагу»! — но на одном я стоял бы твердо: может быть, потому мне и удались какие-то главы романов «Где поселится кузнец», «Сечень», «Портрет по памяти» или книги об Александре Полежаеве, что, при всех смертных грехах, я с самого начала был органически способен «видеть прошлое, как настоящее», создавать и для читателя этот «эффект присутствия».

Писателю Н. Задорнову В. Смирнова верила во всем и без колебаний. Мне не верила ни в чем и не находила никаких извиняющих обстоятельств, кроме цели романа, «ясной и благородной», по ее словам.

Так Николай Васильевич Лесючевский дождался нужной ему рецензии, практически от издательского сотрудника, рецензии, в его глазах перечеркнувшей все семь предыдущих.

Он и сам прочел рукопись, истомился в поисках безопасной позиции, которая и книге закрыла бы близкую дорогу, и не была бы вызовом рецензентам — секретарям Союза писателей. На этот случай годилась маска дружеской заботы о качестве романа. «Эстетическая критика» В. Смирновой в переложении Лесючевского обернулась жестким идейным счетом. Да, в романе «много художественных недостатков: длиннот, аморфных кусков, много лишнего, много недостаточно выпукло написанных сцен», — утверждал Лесючевский, все приговаривая, что наша беседа предварительная и он выскажет только часть своих замечаний Вот эта часть, предложенная мне в виде документа:

«1. Идеализация старой русской армии и флота. Не показаны жестокости, насилия, самоуправство офицеров, классовый „разрез“ этой части общества.

2. Мало России. Нужно непременно показать Крым, потери и неудачи русских войск под Севастополем, общую картину войны.

3. Как могут камчадалы — „объект жестокой колонизации“ — с оружием в руках защищать русскую землю от посягательств англо-французов?»

Такова была программа («часть» программы!) разрушения романа. Его пришлось бы выстраивать заново по прихоти изворотливого догматика, для которого реальность — ничто, существенны только бесплодные «концепции». И. Гончаров, проделавший кругосветное путешествие на «Палладе», написал о горстке русских, совершивших подвиг на Камчатке, а мне вменялось в обязанность походя изобразить истекающий кровью Севастополь, слухи о котором достигали Камчатки только год спустя!





Теряли цену правдивость, достоверность отысканного, исследованного, писать, оказывается, следовало не так и не о том и героями избрать не тех, кого выбрал я, — в центре повествования поставить не героев обороны Камчатки, а Невельского, превосходнейшего человека, выдающегося географа и первооткрывателя, однако не причастного к военным событиям на полуострове. Спустя время потребует поставить Невельского в центр повествования и Леонид Соболев — самый яростный и самый опрометчивый гонитель романа.

Я не принял советов Лесючевского. Я ответил большой запиской на имя директора Чагина, доказав ссылками на факты, исследовательские работы, свидетельства современников несостоятельность претензий. Но командовал издательством не Чагин, а неусыпный, неугомонный, подмигивающий, подергивающийся, как от чесотки, трусливый, всегда опасавшийся разоблачений черных дел 1937 года Лесючевский. Его искусство лавирования и двоедушия было доведено до совершенства. Он подолгу не принимал меня, заставлял день-деньской просиживать в приемной, а приняв, чуть ли не у меня же искал защиты от «демагогов», осаждающих его требованиями не издавать мой роман. Неизменно припугивал меня, что вот-вот из Риги, от Николая Задорнова, придут письма Завойко к его тестю Врангелю (подумать только: к Врангелю!), изобличающие Завойко как крепостника и мракобеса. Он только что в обморок не падал от страхов перед таким разоблачением, и мне приходилось читать ему по памяти действительные письма Завойко к брату на Украину, письма, составившие два книжных томика 1848 года издания, в которых Василий Степанович Завойко с гневом и презрением говорит о рабстве на севере Америки, о подлости работорговли, о несчастных судах, битком набитых африканцами.

Лесючевский поднимался из-за стола, провожал меня к двери, дружески прихватывал за руки и, клоня к плечу тяжелую, многогрешную голову, вкрадчиво просил меня еще и еще раз внимательно просмотреть рукопись и поправить ее так, чтобы советский читатель знал, что хотя многие мои офицеры действительно были патриоты, но их патриотизм был не «народный» и не «демократический», а какой-то еще другой, особенный… «Поищите, поищите, Александр Михайлович, — просил он меня. — На это времени не жалейте. Демократический, народный патриотизм оставьте нам, советским людям, а там было что-то другое, никак не сформулирую, но что-то другое…»

Я мысленно перебирал главу за главой и не находил какого-то другого, неполноценного, не возвышающегося до нас, советских людей, патриотизма. А ведь стоило появиться на подмостках Александру Максутову, с его аристократизмом и высокомерием, и ученый перст Веры Смирновой пригвождал меня: Марлинский!

Выхода из тупика не было.

10 января 1951 года секретариат Союза писателей заслушал вопрос «О книге Борщаговского „Русский флаг“» и постановил: «принять к сведению сообщение издательства „Советский писатель“ т.(Чагина) о том, что редсовет, согласно поручению секретариата, рассмотрел книгу Борщаговского „Русский флаг“ и согласиться с решением издательства „Советский писатель“ о включении ее в план редакционной работы 1951 года».

К 30 апреля 1951 года роман был отредактирован А. Семеновым, перепечатан и подписан в набор. Книгу добротно оформил известный график Сергей Михайлович Пожарский, рукопись ушла от меня.

Велико мое смущение перед читателями: с той поры прошло почти четыре десятилетия. Мой первый роман — книга начинающего, писанная «взахлеб», с вынужденной поспешностью, с яростным нетерпением. То, как прочли ее Тарле и Исаков, Симонов и Твардовский и многие другие, укрепило во мне веру в полезность книги. Всяческую ее «хромоту» я понимал и видел сам, но это уже было живое, мыслящее существо — не красавец, не богатырь, не мудрец, а славный и честный, прихрамывающий человек. Не убивать же его за хромоту!