Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 113



28 августа 1950 года. Е. Тарле».

Евгений Викторович запиской, приложенной к рецензии, пригласил меня к себе и, прощаясь, подарил мне оттиск (из журналов «Морской сборник» № 10, 11, 12 за 1946 год) своей работы «Роль русского военно-морского флота во внешней политике России при Петре I».

Какой горький, грустный осадок оставила во мне эта встреча! Я нашел не уверенного в себе, остроумного, иронического человека, не ту духовную силу, что угадывалась в его классических трудах, таких талантливых, что именно Александр Фадеев решил принять Тарле в Союз писателей, минуя все формальности. Все достойнейшее было при нем, прорывалось наружу: острота ума, сарказм, широта взглядов, но истязали его тревоги, обиды на оскорбительные статьи псевдомарксистов, неучей, принявшихся тогда лягать его работы, в том числе и «Крымскую войну». Расчет их был беспроигрышный: Сталин ненавидел Энгельса, а Тарле обильно цитировал его — мудрено историку обойтись без работ Ф. Энгельса о Восточной войне.

И 75-летний академик, по уму и памяти вовсе не старик, то и дело возвращался к чинимой над ним несправедливости, не жалуясь, а как-то суетно и часто уверяя, что Сталин ценит и чтит его, в обиду не даст, защитит, скоро журнал «Большевик» напечатает его ответ хулителям, он звонил Поскребышеву, и тот был любезен, очень любезен и предупредителен.

Печаль проникла в сердце от этой суетности, от ощущения тотальной незащищенности, — моя открытость злу и разбою вдруг как бы сливалась с беззащитностью личности, стоящей на такой недосягаемой для меня общественной вершине (Тарле ведь трижды награждали Сталинскими премиями!). Уже нельзя было и представить себе кого-либо, кто закрыт от демагогии.

Не знаю, как Сталин, но Фадеев чтил Тарле. Прочитав его рецензию, он попросил своих заместителей дать отзыв о романе. К середине октября я снова был у Фадеева с тремя отзывами: К. Симонова, А. Твардовского и А. Суркова. Фадеев прочитал их при мне. Вернее, по двум скользнул взглядом, в одну, короткую, вчитывался внимательно.

Взяв в руки отзыв Алексея Суркова, спросил неверяще: «Неужели прочитал? Наверно, только полистал…» Пришлось сказать, что я ездил к Суркову во Внуково, что беседа длилась четыре часа и мы пролистали всю рукопись, потому листали, что на многих страницах были пометы и замечания Алексея Александровича[44].

Отзыва Симонова читать не стал, уже между ними был разговор о книге.

Фадеева интересовал только отзыв Александра Твардовского. Неважно, знал ли он, что мы с Александром Твардовским незнакомы, он знал нечто более существенное: правдивость прямоту литературных оценок А. Твардовского. «На мой взгляд, — заключал короткую рецензию А. Твардовский, — это безусловно полезная, ценная, добросовестная литературная работа. Образы передовых русских людей Завойко, Изыльметьева и других даны, по-моему, очень хорошо. Картины быта жителей Петропавловска, картины исторической его обороны, образы простых русских людей — патриотов, защитников города — все это, на мой взгляд, представляет безусловный интерес для читателя. Возможно, что не все в равной мере удалось автору. Мне, например, больше нравится собственно историческая и военная сторона романа. А менее нравятся любовно-бытовые и семейные сцены. Но это уже вопрос редакторской оценки. Мне кажется, что роман можно и нужно издать отдельной книгой».

Александр Трифонович телеграммой пригласил меня в редакцию, — деятельная натура, он захотел помочь мне, предчувствуя, как долго еще может длиться печатанье книги. Я наблюдал Твардовского со стороны на фронте, в недолгое его пребывание в редакции газеты «Красная Армия» (Юго-Западный фронт). Он оставил редакцию из-за конфликта с редактором фронтовой газеты Львом Троскуновым, из-за их яростной несовместимости. Штатский с головы до пят — как, впрочем, и Твардовский, — Троскунов самозабвенно предался фронтовой позе — спал без подушки, головой на пачке газет, часто похаживал в каске, умный, опытный редактор приобрел вкус к командному, безапелляционному тону, радуясь, что известные поэты не просто пишут по его требованию стихи, но пишут немедля, к назначенному часу и в готовый номер.

Твардовский противился послушному быстрописанию по приказу, полагая, что и газетному стиху на войне тоже нужно созреть, — лучше через несколько дней напечатать строки, которые заденут солдатское сердце, чем «выдать» незамедлительно нечто унылое в рифму. Троскунов приказывал, Твардовский не подчинялся. Стихотворение тут же незатруднительно сочинялось другим поэтом, и редактор торжествовал: видишь, можно! Можно! Надо только захотеть, не святые горшки лепят!.. Взаимная неприязнь, а скоро и вражда зашли так далеко, что при одной мысли о редакторе всякая поэтическая строка, кроме злой эпиграммы, умирала в Твардовском.

Когда после ранения я вернулся из тбилисского госпиталя в Воронеж, Твардовского в редакции уже не было. Его откомандировали в Москву, в распоряжение ГЛАВПУРа. Рассказывали, что Троскунов вызвал напоследок Твардовского, поднялся со стула и генеральским тоном сказал, протягивая поэту бумагу:

— Отправляйтесь в политуправление к Галаджеву! Я вас откомандировал, мне не нужны барчуки!



По приезде Твардовского в столицу, после такого конфликта, его пригласила в ЦК ВЛКСМ Мишакова. Не знаю содержания их разговора, но сразу же после встречи Александр Трифонович сказал друзьям не без ошеломления: «Братцы! По-моему, эта баба считает меня заядлым антисемитом!»

Был у Твардовского недоуменный миг, а то и миг разочарования, когда я признался, что не бывал на Камчатке; меня, исключенного из партии, никто не пустил бы на полуостров в погранзону, переменить мою жизнь может только книга, только она может дать мне пропуск на Камчатку. Я горячо заговорил о Сибири и Забайкалье, об Иркутске и Бурятии, о Байкале и Селенге, о Туве, и чувствовал, как рассеивается недоверие и мой Иркутск, мой Ялуторовск, Акатуй или Петровский Завод вновь пробуждают в нем тот интерес, который вызвали картины Сибири в романе.

Выскажу одно предположение; оно может вызвать усмешку биографов Твардовского, но сказать это надо. В долгом разговоре я почувствовал, что чтение рукописи и связанные с ней размышления стали резким, быть может, последним толчком к поездке Твардовского на восток страны, — в разговоре он досадовал, что не был за Уралом, говорил, что русский писатель не имеет права прожить век «на пятачке», как ни огромен этот пятачок, что в нем давно сложилось намерение увидеть Сибирь и Дальний Восток, нужно решиться и махнуть.

Очень скоро он решился и — махнул!

Отзыв о «Русском флаге» не был актом сострадания. Я убедился в этом, услышав от Твардовского, что он напечатал бы роман в «Новом мире», заставив меня каторжно потрудиться и сократить рукопись, — напечатал бы, если бы это не носило вызывающего характера. Ведь недавно я был членом редколлегии «Нового мира»! И в доказательство своей решимости он протянул руку к телефону: «Я позвоню Кожевникову, порекомендую роман ему. „Знамя“ ведь и военный журнал. Вы не против?»

Я был против. Напомнил о Гурвиче, которому не дали допечатать его статью, сказал, что боюсь публикации с продолжением, могут прихлопнуть роман по первым же главам, а я хочу увидеть всю книгу, и только ее.

Он легко согласился. Видимо, звонок к Вадиму Кожевникову был не так уж по душе ему. Стал расспрашивать меня о жизни, и ему пришла мысль помочь мне заработком в редакции: «Новый мир» собирался печатать повесть Гончара «Микита Братусь», Твардовский понадеялся, что уговорит автора поручить мне перевод, позвонил в Киев, но Гончар ответил, что перевод уже делается, переводчик в больнице и там заканчивает работу.

К рецензиям академика Тарле и трех своих заместителей, секретарей Союза писателей СССР, Фадеев приложил и свое короткое сопроводительное письмо в «Советский писатель», предлагая издательству «решить судьбу рукописи».

Был октябрь 1950 года.

44

Встречи с Алексеем Сурковым тех лет были для меня неожиданно дружественны и открыты, я должен это сказать, как и то, что мы прежде не были знакомы. Во Внукове, закончив разговор о книге, Сурков как-то неожиданно перешел к поэзии, прочитал вслух по памяти что-то из Бёрнса в переводе Маршака, заговорил о своих литературных затруднениях, о потере мужества писать новые стихи. Все чаще, сказал он, после того, как прочитаешь Шекспира, Пушкина или того же Бёрнса, не решаешься писать свое. Оно кажется таким малым, необязательным, уже написанным другими и много лучше. В молодости все воспринималось иначе…

При другой встрече в Москве на улице Горького Сурков папку с моей рукописью (когда ее снова погнали по «кругу») с силой брякнул на какую-то тощую рукопись. «Видел, на что я положил роман? Это — символично! Смотри!» Он приподнял мою рукопись, под ней лежала пьеса Софронова «Карьера Бекетова». При всех своих прегрешениях Сурков знал цену Софронову.