Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 113

Люся показывала мне письма любимого: он внутренне сложился в заключении, не упал нравственно, ухитрился изучить языки, мысленно играл на фортепьяно, начал писать музыку. Вместе с женой художника Ротова Люся готовилась к поездке в Красноярский край. В разгар приготовлений пришло известие о смерти жениха; в отчаянии он бросился в ствол шахты.

Через две недели мы хоронили Люсю. Она страдала астмой и умерла совсем как Галя Андреева, после самоукола инсулина. Галя Андреева была молодой матерью, полной энергии и упрямого желания жить и воевать с неправдой; Люся ушла загадочно, и административные власти настаивали на вскрытии, не давая разрешения на похороны. Родители, сколько могли, сопротивлялись: им не нужно было знать больше того, что они знали…

Однажды Мария Борисовна, грузная, седая, чернобровая старуха с добрым сердцем и редким пониманием людей, рассказала мне о преступлении Берии, которому и она, прошедшая через все испытания 1905–1907 годов и гражданской войны на Дальнем Востоке, не находила разумного объяснения; мозг отталкивал эту реальность.

В 1948 году к ней без звонка прибежала дочь близких друзей, студентка третьего курса мединститута. Ее трудно было узнать. Что-то с ней случилось, она пропала на три дня, потом вернулась, долго отмалчивалась, сказала родителям, что была по ошибке арестована и отпущена с извинениями.

Правда была в другом. Она заметила, что близко к тротуару улицы Герцена, по которой она возвращалась домой, почти в шаг с ней движется зашторенная черная машина. Она не встревожилась до той минуты, когда машина обогнала ее, на тротуар сошел старший офицер войск НКВД и приказал ей сесть в машину, — задняя дверца как бы сама собой распахнулась.

Ее везли тихими, заснеженными подмосковными лесами, доставили на стоящую особняком дачу. Там ее поручили «хозяйке» — немолодой женщине, по виду и по речи интеллигентной, полной доброжелательства и сочувствия. «Хозяйка» дачи объяснила, что к вечеру приедет Берия и возьмет ее, и этому не надо сопротивляться; строптивость здесь никого к добру не приводила. Отсюда могут увезти в тюрьму и в лагерь, а если, вернувшись домой, она откроется родителям и они попробуют искать правду, пострадает вся семья. О ней и о семье известно все, сюда привозят после того, как осведомятся обо всех житейских обстоятельствах.

Не знали бериевские опричники одного: у девушки был жених, скоро они должны были играть свадьбу

Насильник добился своего, а за сопротивление отомстил, гася сигареты о ягодицы своей жертвы.

Черная машина доставила ее к той же бровке тротуара, откуда она была взята трое суток назад.

К Марии Борисовне она пришла с тем, с чем не могла обратиться ни к одному человеку на свете, — лучшей исповедницы и советчицы не знал и я во всю жизнь. После трагедии девушка больше всего мучилась мыслью: что сказать любимому? Она уже поняла, что рассказать правду близким — значит убить их, убить в прямом смысле слова. Значит, скрыть? Солгать? Забыть о том, что случилось? Жить с этим, но никогда не обмолвиться о несчастье?

Думаю, что многие — и я не исключение — посоветовали бы ей поступить именно так.

Мария Борисовна решила мудрее: скажи, что в темноте тебя изнасиловали хамы, грубо и беспощадно, ты не увидела ни одного лица. Любящий не отшатнется: проверишь его чувство и меру сострадания.

Так, задолго до доклада Хрущева, с коротким поименным списком наиболее знаменитых жертв похотливости Берии, я услышал и об этих преступлениях палача. Сколько же их было — не знаменитых, безымянных, канувших, поглощенных лагерями, если выборочный список женщин с именем или известных по именам их мужей, если и этот список насчитывал более двадцати жертв!

Вот какой мрак подступал к Горбатову, терзая и страхом и неопределенностью. К тому же он был на распутье: лучшие его пьесы — «Одна ночь» (кажется, так называлась правдивая, сильная психологическая драма о людях, оказавшихся в одном жилище в ночь, когда город переходит из рук в руки, приходят немцы, но на короткое время, не сумев удержаться) и «Закон зимовки» — запрещены, проза не пишется, а что написано, тем он недоволен, попытка вырваться в «парадные» сценаристы окончилась фиаско.





Я почувствовал нелепые укоры совести. Я пообвык, притерпелся, живу почти счастливо, жду, когда проснется Симонов, но ночное волнение миновало, я надеюсь на одобрение рукописи. Я — нищий, бесквартирный, изгнанный из партии, но весь в живой, крепнущей надежде, а Горбатов нездоров, я вижу, как он характерным жестом поглаживает грудь, задерживая ладонь там, где особенно больно. Он именитый писатель, почти патриарх советской литературы, привыкший к похвалам со времен «Нашего поколения», но как-то погасший, потерявшийся, ведущий горький пересмотр всего, что написал в прошлые десятилетия. Я — счастливый отец, в несуществующем моем доме любовь, а у него ГУЛАГ уже отнял такую трудную и любимую Тату.

И я снова хвалю его пьесы, уверяю, что к ним еще вернутся, хвалю и его обыкновенную Арктику, хотя помню ее общим очерком, хвалю и вызываю его ироническую, невеселую улыбку.

К моему облегчению, к нам выходит Константин Михайлович. Он действительно верит в благополучное будущее романа. Мы еще вернемся, говорит он, к подробному разговору, у меня немало предложений, но книга уже написалась, она существует, ее избыточно много, но она есть, есть, есть…

36

Не скажу, чего было больше в спокойствии, с каким встретил меня Александр Фадеев: привычного самообладания, равнодушия или сановного убеждения, что все движется согласно непреложным законам партийных кар и справедливости. Разве что я поспешил с рукописью, тороплю принятые сроки «амнистии». Он знал о романе от Константина Михайловича, но Симонов, на его взгляд, не мог быть объективен и недостаточно сведущ в истории. И Фадеев решил пропустить рукопись через авторитетного историка.

— Я романа не прочту, — сказал он, как бы защищаясь вытянутой рукой от рукописи. — Если бы и пообещал, то обманул бы. Вот… — Он коснулся пальцами другой, тоже изрядной рукописи. — Я старика Пришвина год обманываю. Не успеваю.

Не знаю, была ли это «Кащеева цепь», вышедшая только в 1960 году, роман-сказка «Осударева дорога» (1957) или «Корабельная роща».

К счастью, я не знал, что рукопись с письмом Фадеева уже отправлена академику Тарле, автору «Крымской войны». В фундаментальном исследовании Евгения Тарле есть отдельная глава о действиях европейских флотов против России на Белом море в камчатских водах и поражении морского десанта на самой Камчатке. В этой главе ряд досадных фактических ошибок очевидных несовпадений с моей книгой.

Камчатский эпизод слишком незначителен в сравнении с битвой у Севастополя и Балаклавы, со сражениями, приковавшими внимание Европы и Северной Америки, камчатские материалы надо было кропотливо искать в сборниках и забытых публикациях, вычитывать в воспоминаниях де Ливрона, мичмана Фесуна, в брошюре жены Завойко, изданной уже после смерти адмирала. А к услугам историков всегда была как будто никем не оспоренная статья адмирала А. П. Арбузова, напечатанная в «Русской старине» за 1870 год в томе I (с. 365–379). Автор — участник обороны Петропавловска-на-Камчатке, офицер, в ходе боя отстраненный Завойко от командования отрядом, — приводит в своих мемуарах ряд верных цифр и сведений, но многое извращает, пытаясь опорочить Завойко, изобразить его тираном, появляющимся на палубе «Авроры» и на батарее Сигнальной горы в сопровождении палача с вынутой из футляра плетью. Декабрист Волконский писал И. И. Пущину: «столько порицаемый служебными тунеядцами Завойко делал чудеса распорядительности, твердости духа». Таков взгляд и историков на Завойко, всех советских историков, и всех моряков-рецензентов моей книги — Б. Рубцова, Б. Лавренева, Н. Мильграма.

Но «Русская старина» — авторитетное издание — всегда под рукой у историков, и многие небылицы А. П. Арбузова кочевали из издания в издание. Попали они и в «Крымскую войну» Е. Тарле, и надо же случиться, чтобы первым рецензентом романа оказался именно он, Евгений Викторович! Задетый тем, что Фадеев в сопроводительном письме просил его оценить роман «лишь с чисто исторической точки зрения», Тарле взял для прочтения месячный срок, но уже через неделю вернул в Союз писателей рукопись с рецензией, не оставившей сомнения (по его постраничным пометам, поправкам, замечаниям) в том, что роман прочитан со всей тщательностью. Отношу это не за счет особых достоинств книги; о камчатском деле и у него, крупнейшего из историков Крымской войны, не могло быть ни исчерпывающих, ни достаточно подробных сведений. И вдруг в беллетристической рукописи он эти сведения получил. «Общее впечатление от романа Борщаговского у меня — вполне благоприятное, — писал он. — Хоть я рассматривал работу лишь с точки зрения исторической, но художественная сторона показалась мне на хорошем уровне[43]. Есть сцены удачные, есть неудачные, есть и превосходные (напр., конец III тома, когда покидают Петропавловск). Читается вся работа с большим интересом. Сколько-нибудь серьезных отклонений от фактов, установленных историей, я не заметил». Далее следовали замечания «о желательных фактических поправках», и тут академик не давал мне спуску: всякое лыко в строку, любая неточность замечена, ни одно историческое упрощение, касалось ли оно Николая I или Пальмерстона, адмирала Прайса или Наполеона III, не оставлено без иронического комментария. Удивительная по краткости, деловитости, фактической полноте рецензия и следом краткое, без «патетических» слов, резюме: «Серьезная, литературно и живо написанная работа, правдивая во всем существенном, удачно популяризирующая исторические факты и историческую обстановку борьбы на Камчатке.

43

Просьба Фадеева касаться только истории основательно задела Тарле. «В общем, — писал он ниже, — роман передает близко к действительности истории события 1854–1855 гг. на Камчатке. Он, мне кажется, будет очень читаться. Русские люди показаны хорошо. А если бы они не были, такими уж совершенными, но были бы хоть маленькие грешки (как у лермонтовского Максима Максимовича или у толстовского Кутузова), то было бы еще лучше. Но это уже из другой оперы: меня просили оценить лишь с чисто исторической точки зрения».