Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 113

Отчаяние закралось в душу. Отчаяние тем более сильное, что я как бы шагнул уже с паперти внутрь храма, и на это никто не вправе посягнуть. Я не поверил реплике встреченного на Пушкинской площади Александра Кривицкого в ответ на то, что я собираюсь писать книгу, может быть даже роман: «Бросьте! Они не хотят, они не примут от вас никакого романа!» И ему тоже было бы уютнее, исчезни я из Москвы, отправься куда-нибудь под Иркутск или Читу обучать детей географии.

Без многих ученых томов и книг, без старых газет и журналов, без «Морского сборника» нечего было и думать о книге.

Вечером, когда мы с Валей сидели ошеломленные (а ей было горше, чем мне: откуда было взяться в ней вере в успех непривычной для меня литературной работы?), меня вдруг осенило. В буфете Ленинки за два дня до опустошения моего абонемента я, взяв винегрет, чай и два ломтика хлеба, подошел к столику, за которым оказался журналист Саша Гуторович. Знакомство наше было шапочным, но Гуторович умел со всеми держаться так, будто он из лучших твоих друзей и полон расположения; захаживая в «Новый мир», он приносил с собой атмосферу странствий, диковинных встреч и разысканий, поиска документов, связанных с известными людьми, героями, писателями.

Он поразился, увидев меня в Ленинке. Я бодро рассказал ему о своих занятиях, выпустив из виду, что Гуторович кормился главным образом при молодежных изданиях, часто встречался с Суровым, до недавнего времени редактором журнала «Комсомолец-пропагандист». Вспомнив вдруг Гуторовича, нашу внезапную встречу, я легко представил себе звонок развязного Сурова директору Ленинки, однорукому аскету, человеку, прошедшему в главной библиотеке страны все ступени служебной лестницы, начиная с курьера. Я не смею судить о его личности, даже и вспоминая всю недоброту его ко мне. С Суровым я говорил не раз до февраля 1949 года, знал его демагогическую хватку, авантюрную жилку, норов игрока, склонность к натиску, нахрапу, и мне не трудно было вообразить — только вообразить! — генеральскую выволочку, учиненную Суровым по телефону. «Как?! В то время, когда вся печать, вся страна разоблачила подонков, вы их пригрели, скрываете их, даете крышу тем, кого скоро и след на нашей земле простынет…»

Непременно что-нибудь в этом роде.

Спустя двадцать лет женщина, которая когда-то, пряча глаза, ответила, что, выписанные мной книги «ушли по межбиблиотечным требованиям», отозвала меня в проход между шкафами каталога и рассказала мне, уже седеющему, о том, как в марте 1949 года ее вдруг потребовал к себе директор, приказал «сбросить» мои книги, не выдавать новых и постараться под любым предлогом отобрать у меня читательский билет. Он все рассчитал: служащей Ленинки, еврейке по национальности, небезопасно было сочувствовать «безродному». Однако она, рискуя, ответила, что с книгами поступит по его приказу, а билет пусть отнимает у меня милиционер у выхода из библиотеки: без билета меня ведь и не выпустят наружу, вот пусть он и прикажет милиционеру отнять билет.

Тогда я всего этого не знал. Не подозревал о худшем, хотя и видел, как из алфавитного, «малого» каталога, а следом и из систематического изымали карточки моих театроведческих книг. Их нет там и сегодня. Уже издав несколько книг прозы, я заглянул спустя годы к властному церберу, но он был непреклонен. Заявил, что алфавитный каталог не включает всех хранящихся книг, он рекомендательный, и дело самой библиотеки, что рекомендовать и пропагандировать. «Но моих книг нет и в систематическом каталоге, — возразил я. — Занимающиеся историей украинского театра и драматургии не найдут этих книг». — «В систематическом они должны быть, вы плохо смотрели…» — увернулся он. Ложь! И сегодня ложь. Попадая в Ленинку, мой дом навсегда, я поднимаюсь в систематический каталог: моих карточек нет! Уже проводили на покой директора, быть может, проводили его и на вечный покой, а учиненное варварство живо. Живо так, будто софроновские клеветы в адрес этих книг все еще сохраняют силу приговора…

Тогда, в мартовский день, решив, что все кончено, я прихватил с собой не отнятый у меня по недосмотру Софронова писательский билет и ворвался в кабинет директора, отмахнувшись от бросившейся следом секретарши. Толкало меня отчаяние, только оно, — я до сих пор стесняюсь доставать из кармана писательский билет, тем более называть себя писателем. Но тогда, единственный раз в жизни, я потрясал билетом, обвинял директора в нарушении Конституции, в недопустимом преследовании гражданина и писателя. Растерявшись, он сказал, что впервые слышит о моих затруднениях и сегодня же во всем разберется…





После обеда все мои книги оказались на месте, их даже не потрудились убрать с моего номера. Важно было отвадить меня, откликнуться на телефонные угрозы того, кого взбесила моя будничная работа в библиотеке.

В жизни героя моего романа «Где поселится кузнец», Джона Турчина, случилось нечто сходное: в какой-то день ему бригадному генералу в отставке, закрыли доступ в военный архив США. Ушел на покой полковник Роберт Н. Скотт, место его занял человек чином повыше — бригадный генерал, ненавистник северян и Турчина. Запрет доступа к архивным документам был для Турчина катастрофой, он так и не смог довести до конца своих военно-исторических трудов.

Роман о Турчине и эпизод словесной баталии Турчина с бригадным генералом, писался спустя двадцать лет после того, как я ворвался в кабинет директора Ленинки. Я уже и думать забыл о нем; каково же было мое собственное удивление по выходе романа, когда я обнаружил, что в ненавистнике Турчина, бригадном генерале армии США, я написал своего гонителя! «Бригадный генерал, однорукий, в железных очках и черных одеждах, — новый начальник архивов — отстранил Турчина от бумаг… Однорукий встал: мертвое сукно, унылые, аккуратные швы, два ряда пуговиц, скука смертная, все как на покойнике, высушенном и поставленном, как анатомическая модель капитана Драма…» Никогда ни до, ни после этого я не позволял себе использовать литературу для выражения нелюбви к моим недоброжелателям, а этот единственный случай был результатом работы подсознания, — бригадный генерал с берегов Потомака «лишился» руки за компанию с директором Ленинки.

Возвращение книг, прежнего ритма жизни и «рабочего места» в зале, наполненном сотнями читателей, показалось благодатью, будто мне вернули все гражданские права и ясное небо над головой. Упорно не читал ничего ни о себе, ни о других критиках-«антипатриотах», не читал из-за полного, единственно сущего для меня равнодушия к этой лжи и прислужничеству. По тому, как заметивший меня на тротуаре у Никитских ворот Юрий Сергеевич Калашников качнулся на неверных ногах к киоску «Союзпечати», воткнулся в него с головой, я заподозрил и его вину передо мной, но о его статье тех дней узнал годы спустя, и за целую жизнь не возникло желания взять в руки тот давний номер журнала «Театр».

Для сотрудников Ленинки я оказался незаменимым консультантом; газеты изрыгали десятки новых имен, со скобками и без оных, людей, провинившихся «жестоко» или только «потерявших бдительность», оступившихся, «тузов» космополитизма или их «пособников». Как разобраться в этом неостановимом селевом потоке провокаций и лжи: кого изъять из библиотечного обихода, кого придержать «до команды»; кого числить в нагрешивших литераторах, кого в театральных списках, а кого по части музыки или живописи и ваяния? Славные женщины поджидали меня в короткие мои перерывы, выясняя, кто такой Фред Басехес — писатель или художник, в какой «ящик» определить Дайреджиева, Коварского или Александра Мацкина, к литературным ли критикам или к театру, кто автор книги об Улановой — Голубов или Потапов?

Я бывал не только опечален, но и счастлив в эти минуты. Сознавая, что расспросы не к добру, я радовался самой возможности сказать о них уважительные, добрые слова, вспомнить их пусть на людном библиотечном перекрестье, на каталожных «проспектах» Ленинки, заочно встретиться с мудрым и нежным Фредом Басехесом, чей конец будет вскоре таким трагическим и таинственным; с упавшим больше года тому назад с размозженной головой в снег рядом с Михоэлсом Голубовым-Потаповым; с Александром Мацкиным — он давно был для меня и наставником и эталоном чести и нравственности; с Игорем Бэлзой, легендарным еще по киевским временам эрудитом и покорителем женских сердец, — с настоящими, прекрасными людьми, отданными в эти дни своре.