Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 113

И ни один из этих фильмов (кое-что из «наиболее крупного» и не было поставлено) не стал явлением искусства. Не то чтобы выдающимся, памятным, а просто заметным.

Иному покажется: старо все, старо и быльем поросло! Давно опустился занавес и окончилось представление трагедии.

Да, многие ушли, но жива страсть неправого покарания и духовного погрома. Очередное тому свидетельство — выступление Анатолия Софронова на пленуме СП РСФСР в Рязани в конце не 1949-го, а 1988 года. «Мы, — сказал он, — что-то похожее, в свое время, в конце 40-х годов, так или иначе решали, тоже исходя из тех событий, которые возникали в нашей литературной и театрально-литературной практике в свое время. И волей-неволей приходилось вести такие же суровые бои…» («Огонек», 1988, № 52).

Так разбой и палачество 1949 года романтически переименованы в «суровые бои»!

26

Все вокруг рушилось: приходили прокурорские бумаги, грозившие скорой бездомностью; ВАК известил меня об аннулировании моей кандидатской диссертации, успешно защищенной в Институте литературы имени Т. Г. Шевченко Академии наук УССР; издательства торопились порвать со мной договоры; появлялись друзья, напуганные слухами, с какого-либо очередного сборища. По одной версии я скрыл наличие двух братьев-власовцев; по утверждению Ф. Головенченко я, поступивший в первый класс семилетки в 1921 году, редактировал крупную меньшевистскую газету. На выбор предлагались еще два варианта: украинский буржуазный националист и националист еврейский, тоже, разумеется, буржуазный. О штатной службе, о работе в Москве, нечего было и думать. «У нас пастухи — герои труда, скот пасут, а этот захотел воспитывать наших детей!» — ответил с трибуны Ф. Головенченко на мою письменную просьбу послать меня в деревенскую школу преподавать литературу или географию[37].

Отчего он так яростно и слепо преследовал меня?

Скорее всего, из-за чувства собственной неполноценности: в благополучное время он приглашал меня по разным поводам, и встречи эти у него в ЦК рождали во мне недоумение — он зачем-то льстил, хвалил какие-то мои пустые, худшие статьи, а я замыкался и был недостаточно любезен. Я уже упоминал о том, что трижды за 1947 и 1948 годы ЦК, выражая недовольство самого Сталина, выговаривал редакции «Нового мира»: за публикацию рассказа Андрея Платонова «Возвращение» («Семья Ивановых»), за воспоминания шофера Ленина Гиля и обнародование сценария «Мсье Верду». «Мсье Верду» был в особой немилости у Сталина: он и до середины не досмотрел фильм о Верду — убийце своих жен, фильм ненавистного Чаплина, осмеявшего Гитлера, вождя немецкого народа. Осмеял, да еще и название какое позволил себе: «Диктатор»! Не выпад ли это против сильной личности вообще, против того, кто принял на свои плечи всю тяжесть государственной власти, кто и впрямь играет земным шаром, как глобусом?

В одну из встреч с Ф. Головенченко разговор коснулся этих выволочек «Новому миру», и хозяин кабинета проявил вдруг непозволительный либерализм — молча махнул рукой: мол, ладно, пустое, не стоит об этом.

Можно ли было ему забыть об этой слабости, не желать мне исчезновения, лагерной аннигиляции!

Ненависть часто отнимает разум и трезвый расчет. (Если только не предположить, что и Ф. Головенченко был убежден в неизбежности нашего ареста.)

Тогда во главе культпросветучреждений страны (или только России) стоял славный и скромный человек — профессор Колбановский. Он казался мне стариком, был сед, спокоен, непостижимо расположен ко мне, принятому по звонку кого-то из моих друзей. Казалось, он подготовился к встрече, разузнал обо мне.

О событиях в стране отозвался с ворчливым неодобрением и тоже махнул рукой, но не воровато, как Ф. Головенченко, а резко гневно. Предложил мне поехать в Иркутск, в тамошнее культпросветучилище или техникум, обещал через несколько дней все согласовать. Я вернулся домой почти счастливый: не все потеряно, если есть такие люди, как Колбановский, есть Иркутск и возможность трудиться, кормить семью!..

Ф. Головенченко пресек и это «вредительское поползновение» втереться, внедриться в святая святых, в культпросветучилище, где готовят клубных работников, организаторов художественной самодеятельности. Пресек и тем спас меня от самого себя, от остаточного моего идеализма: он имел реальную возможность похоронить меня навсегда в Иркутске, я оказался бы на положении высланного из Москвы, поднадзорного, и не трудно представить себе исход этого назначения. Головенченко нужно было только промолчать…





Система плотно закрывала все двери и «щели», которыми могли бы воспользоваться «безродные», мечтавшие осуществиться в любом рабочем, трудовом качестве.

В семье старых большевиков-дальневосточников Хотимских я познакомился с инженером, руководителем одной из геологических служб на территории Киргизии. Посвященный в подробности наших бед, зная, что я изгнан из партии, он позвал меня во Фрунзе, чтобы я, вникнув в будни геологии, работая в какой-нибудь скромной должности, собрал материал для повести или книги очерков.

Я не сразу, но все же дал согласие.

А мой благодетель вдруг исчез, на письмо не ответил, голоса не подал.

Только спустя многие годы, прочитав во Фрунзе мой роман «Портрет по памяти» («Октябрь», 1984, № 3), он решился написать мне, запоздало исповедаться: «В начале 1949 года в Министерстве геологии СССР было вскрыто мнимое вредительство. И. И. Малышев, которого ненавидел Берия, был снят с должности министра, а мы, все работники геологоразведочного производства, были сугубо зарежимлены и по существу не принадлежали сами себе. Поэтому Ваше письмо попало не ко мне, а в руки „шефа“ из МГБ Цешковского… Я чувствовал себя очень неудобно и очень переживал и в письме к Хотимским намеком упомянул о „невозможности осуществления просьбы А. М.“» (из Фрунзе, 13.05.84 г.).

Обуянные злобой гонители поистине теряли разум: ведь именно там, в глухомани, на горных тропах, так просто было «потерять» человека навсегда, особенно если этот человек — «безродный» и, как на грех, проявил интерес к богатству недр страны!

По милости таких гонителей я и приплыл к всеспасительному острову, к континенту истории и мысли, имя которому — Ленинка.

В Москве, в Ленинке, я стал на ноги. Восемь-девять часов работы всякий день, ровно с 9 часов утра, всегда на одном и том же месте в третьем зале делали жизнь осмысленной. Круг книг расширялся, уже не только война на Камчатке занимала меня, но и история полуострова, его география и природа и вся тихоокеанская ситуация — ив северном полушарии и на юге, на Гавайских островах и в перуанском порту Кальяо, и многое-многое другое: Портсмут, комплекты «Times» середины прошлого века, парусные флоты России, Англии и Франции, каперство, биографии многих людей, их портреты — все казалось важным, необходимым. Записки адмирала Василия Степановича Завойко «О двух кругосветных плаваниях» были присланы из Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина в Ленинграде по заказу Ленинки. Потрудившись до немеющих пальцев, заполнив всякий день десятки страниц общих тетрадей своей рукописной «нонпарелью», я ощущал себя не безнадежным человеком. Что-то я замышлял такое, что может понадобиться и другим, если я справлюсь, не надорвусь, допишу.

Библиотекари Ленинки знали, что я человек гонимый, и старались облегчить мою работу, даже занимали мне место в быстро заполнявшемся зале, если я запаздывал на несколько минут. С выдачи я уносил груду книг, от тонких брошюр до тяжеленных томов «Живописной России», обкладывался ими и выписывал — и срисовывал — все, что могло, по моим предположениям, помочь мне. Нужные книги, что называется, шли в руки, поисковые удачи казались мне предзнаменованием будущего успеха.

И вдруг хмурым мартовским утром все остановилось. Даже и выселение не могло бы потрясти меня сильнее. Из полутора десятков книг, оставленных накануне на моем номере, не оказалось ни одной. Пусто. Сухой, раздраженный, как мне показалось, ответ женщины на выдаче: «Книги ушли по межбиблиотечным требованиям, им — предпочтение». Я тут же выписал новое. Отказ. Книга на руках. Или — в переплете. В обработке. У консультанта. Я заказал новое, прошлогоднее издание записок Невельского, в библиотеке его десяток экземпляров. И тоже — нет. На руках.

37

В этой связи хочу указать на одну невольную описку в уже упоминавшейся мною книге Александра Некрича «Отрешись от страха» (Лондон, 1979). «Один из наших аспирантов, некто Кузин, который вернулся с фронта тяжело раненным в голову, — вспоминает Некрич, — возбужденно говорил кому-то: „…и вот Гурвич написал письмо в ЦК: предоставьте мне работу в качестве учителя. И знаете, что ему ответили? — Кузин торжествующе обвел глазами слушателей, предвкушая эффект, который произведет концовка рассказа, — Ему сказали: нельзя дурному пастуху доверять стеречь стадо“» (с. 46).

Кузин ошибся. Беспартийный Гурвич, пожилой, больной, чуть приволакивавший ногу, не помышлял о школе и не писал в ЦК. Написал это я в предчувствии скорой бездомности и нужды. Ф. Головенченко, к которому попало письмо, не снизошел до личного ответа.